реклама
Бургер менюБургер меню

Дмитрий Стахов – Свет ночи (страница 7)

18

— Я подумаю, что смогу сделать, — говорю я и втягиваю в себя сладкую, горячую воду. — Мне надо будет связаться с нашим начальником. Руководителем службы экстренной психологической помощи. У него огромные связи.

— Когда вы позвонили, вы сказали, что поможете сразу…

— Да, сказал. Я имел в виду, что могу помочь преодолеть эту ситуацию на психологическом уровне. Хотя мне и самому в ней надо разобраться. Она по-своему уникальна.

— Что тут уникального?

— Она уникальна по последствиям. Слух, будто ваш муж… э-э-э… восстал из мертвых, создает…

— Нам бы хотя бы машину, — она меня не слушает. — Родители Бориса не отвечают на мои звонки.

— У вас с ними натянутые отношения?

Ее глаза приобретают выражение. В них насмешка. Вдова выпячивает нижнюю губу.

— Мне не нужен психолог. Мне не нужна психологическая помощь. Я в это не верю.

— Не верите? В помощь?

— В психологию. Это ложь. Обман. Бессмысленность. Здесь просто живут плохие люди. Они такими были всегда. И такими умрут.

Снопик оказывается жестким, своевольным. Она смотрит на меня с чувством превосходства, так, словно обладает неким недоступным мне знанием. Так, будто видит меня насквозь, и вдруг, необъяснимым для меня образом, я начинаю ощущать себя ребенком, выслушивающим нотацию от родителя. Родитель — это Змей. Берн все слизал у Блаженного Августина, я всегда так думал. Вдова тянет из пачки сигарету, я щелкаю зажигалкой.

— Они одержимы, — она стряхивает пепел в блюдце со следами варенья. — Всем кажется, что их искушает дьявол. Стремится в них проникнуть. Поселиться. Говорят только о врагах, предателях, изменниках. Все подвержены этому бреду.

— Ну, если это заболевание, оно должно быть процессом. Иметь начало, развиваться.

— Не все, что имеет начало, будет развиваться, — она усмехается. — Вас зря сюда послали. Это не лечится. А мне не убежать. Ни денег, ни возможности. Да и некуда. Мы продали квартиру в Москве. Надо же быть такой дурой!

— А у Бориса кроме родителей еще остались родственники?

— Брат, семья брата. Они не общались.

— В бумагах, которые мне дали, Бориса характеризуют как оппозиционного активиста…

— Слушайте, вы же с ним были знакомы! Я помню вашу фамилию. Борис говорил.

— Ну, мы виделись на семинарах…

— Он — художник, художник-педагог. Хотел учить детей, заниматься делом. Ему за это отомстили. Это раньше Борис хотел перемен. Напевал: «Перемен! Перемен требуют наши сердца!» Ненавижу этот старый фальшивый фильм. Ненавижу! Он сказал: «Поедем в твой город, будем детей учить. Рисовать, лепить, давай двинем искусство в массы, и тогда, может быть, нормальные люди поймут…»

Я чувствую резкую боль. Она пронзает снизу, поднимается выше, заставляет поставить кружку на стол. Я будто бы оказываюсь на раскаленной сковороде. Лоб покрывается испариной, во рту пересыхает.

— Борис взял у Поворотника деньги, — вдова продолжает говорить. — Это было, но деньги должны были пойти на все тот же ремонт. А бюджетных было не дождаться… Вам не интересно?

— Интересно? Это не совсем то слово… Понимаете, мне важно… Уф! У вас нет просто воды?

Она забирает кружку, выплескивает ее содержимое в забитую посудой раковину, наполняет кружку водой из-под крана. Вода пахнет сероводородом.

Вдова смотрит на меня, ожидая вопросов. И я задаю тот, после которого она должна на меня натравить собаку или просто — выгнать.

— Скажите, а ваш муж, Борис, он, после того как умер, не появлялся?

— Появлялся, — просто и буднично отвечает она.

— Простите, но вы сказали — Борис мертв, мы говорили про массовый психоз, а теперь… К вам приходил мертвец? — сердце у меня почему-то колотится так, что его удары отдают в ушах.

На губах снопика играет легкая улыбка. Ее щеки розовеют.

— Я услышала, как собака скулит от радости. Так она радуется, если только мой папа выходит из дома. Но это был Борис.

— Вы его видели? Разговаривали?

— Не видела и не разговаривала. Собака перестала скулить, и я заснула.

— И это все?

— Я проснулась. От того, что Борис меня обнимал. Он ласкал меня. Было абсолютно темно, я его не видела, но его руки, его тело… Он лег сзади, обнял, откинул — вот так — волосы, поцеловал в ложбинку под затылком, провел рукой по бедрам, положил руку между ног, а потом… — она прикуривает новую сигарету от докуренной почти до фильтра старой, на ее щеках играет румянец.

— Так-так… А синяки? Вот, следы у вас на горле…

— У нас так уже случалось. Не один раз. Он, перед тем как кончить, сдавливал мне горло. Я просила его этого не делать.

— Вам это не нравилось? Становилось страшно?

— Вовсе нет! Нравилось. Следы остаются. Их видят родители. Мальчики. Они очень смышленые. Все подмечают. Увидели эти синяки — спросили: папа вернулся?

— Вернулся? Вы им сказали, что Борис куда-то уехал?

— Они думают, что умереть — это почти то же самое, что уехать. Они еще не понимают, что такое смерть…

— Простите — а ссадины на коленях? У вас жесткий матрас?

— У меня нежная кожа.

— Так, и сколько времени это продолжалось? Ваша близость?

— Не знаю, у нас всегда это было не быстро.

— И потом?

Она внимательно смотрит на меня. В ее глазах — тоска, печаль, горе.

— Он исчез. Ушел. Пропал.

— Понятно. А собака…

— Ничего вам не понятно. Борис жив! Вы думаете — у меня была галлюцинация? Эротическое сновидение, приведшее к оргазму? Я собрала его сперму. Она в баночке с притертой крышкой, лежит в холодильнике. Хотите посмотреть?

Она подходит к холодильнику. Дверца вся в магнитиках, в записках, посередине дверцы — фотография, снопик, мужчина с маленькой бородкой, двое мальчиков, один такой же брюнет, как и мужчина, другой — блондин, как стоящая у раскрытого холодильника женщина.

— Вот! Смотрите! — говорит она.

Я поднимаюсь с табуретки, делаю пару шагов. В холодильнике несколько пакетов молока, пакет с сосисками, баночки с йогуртом, пластиковые коробки с чем-то недоеденным. На средней полке — баночка для анализов, на дне ее — что-то серое.

— Это? — спрашиваю я.

— Да, и этим я смогу доказать, что он — жив.

— Конечно, можете, конечно, но никто вам не поверит, что он был с вами близок уже после своей смерти. Что он пришел сюда после того, как его похоронили. Никто! Никто не поверит!

— Он не умер. Неизвестно, кого они там похоронили. Я не была на опознании, не была на похоронах. Хоронили в закрытом гробу. Говорят — гроб был очень легкий.

— Почему? Почему вы не пошли на похороны?

Она не отвечает. Я безуспешно пытаюсь поймать ее взгляд и говорю, что уже поздно, что ей надо отдохнуть, прошу прощения, что отнял столько времени.

— Вы заходите, — говорит снопик. — Да-да, заходите, только позвоните сначала, а то собака вам что-нибудь оторвет…

…Мы выходим на крыльцо. Вокруг тишина, слышно только, как за домом гремит цепью почуявшая чужого собака. Она не лает, не подвывает. Это очень опасная собака. Такие не размениваются на прыжки к горлу, рвут бедра, артерии, собаки-убийцы.

Цепь протянута так, что собака может пробежать почти до забора. Это она и делает — бежит из темноты к тусклому свету далекого уличного фонаря. Мы со снопиком идем к калитке. Останавливаемся и обнаруживаем, что калитка полуоткрыта. Собака мечется, безмолвно рвется с цепи, у нее взгляд умный, сосредоточенный. От ее клыков до меня какие-то полметра.

— Я же ее закрывала, верно? — спрашивает вдова.

— Всего вам доброго, — говорю я, и она протягивает мне руку.

Я выхожу за калитку, скрытый ветвями деревьев тротуар совершенно темен, идущая между кустов к проезжей части тропинка блестит от росы. Где-то играет музыка. Непроницаемое небо. Далекий фонарь качается на ветру. Вокруг меня ни дуновения. Все это останется таким же, когда меня не станет. Я делаю шаг к тропинке и боковым зрением вижу, что по тротуару прочь от дома вдовы кто-то быстро уходит. Первое побуждение — закричать, но потом я понимаю — идущий не остановится, а мне никого в моем нынешнем состоянии не догнать…