Дмитрий Шимохин – Наследник 5 (страница 6)
Он упал на колени, не в силах стоять, но палач рывком вздернул его на ноги.
Вперед вышел дьяк с развернутым свитком.
– Слушайте, люди православные! – его зычный голос покатился над площадью. – По указу Боярской Думы! Вор и разбойник! За то, что назвался именем несуществующим! За то, что жег села и губил души христианские! За воровство и самозванство! Приговорен к смертной казни через повешение!
Ни слова о царе Федоре. Ни слова о покойном Дмитрии. Просто вор, укравший чужое имя.
Толпа молчала. В этой тишине чувствовалось напряжение. Кто-то жалел «царевича», кто-то сомневался. Нужно было разбить этот ореол.
Я кивнул Елисею.
Тот, одетый в богатый кафтан, легко взбежал на помост. Он не стал читать бумаг. Он подошел к краю эшафота, упер руки в боки и оглядел толпу с веселой, злой усмешкой.
– Глядите, православные! – крикнул он, тыча пальцем в трясущегося Петра. – Глядите на того, кто посмел назваться царевичем! Да не просто царевичем, а сыном покойного царя Федора Иоанновича. Которому только дочку бог и даровал, а мы ее не уберегли, да во младенчестве померла она. На святое покусился Иуда!
Елисей сплюнул под ноги осужденному.
– Видели бы вы, как этот орел драпал! – его голос был полон презрения и издевки. – Как только мы подошли, он своих казачков, что ему поверили, бросил подыхать! Казну награбленную в охапку – и в кусты, как заяц!
По толпе пробежал смешок.
– А когда мы его за хвост из кустов вытащили, – продолжал Елисей, входя в раж, – так он в ногах валялся! Сапоги лизал! Не губите, – визжал, – я не виноват! Всех сдал, всех продал, лишь бы шкуру свою поганую спасти! Тьфу, срамота!
– Иуда! – крикнул кто-то из толпы. – Собака трусливая! – подхватили, с другой стороны.
Смех и презрение – страшное оружие. Толпа, готовая минуту назад сопереживать, теперь улюлюкала и свистела, глядя на жалкого труса. Елисей растоптал его, уничтожил еще до того, как петля коснулась шеи.
Петр, слыша этот свист, окончательно обмяк. Он повис на руках палача, мыча что-то нечленораздельное.
Я махнул рукой.
Палач, деловито и споро, накинул намыленную петлю. Удар ногой выбивая чурбачок у него из-под ног.
Тело дернулось, вытянулось струной и начало медленно раскачиваться.
Я смотрел на это холодно. Ни жалости, ни торжества. Просто выполненная работа. Грязная, но необходимая.
Повернув коня, я подъехал к Мнишеку. Тот сидел, вцепившись побелевшими пальцами в луку седла, и не мог оторвать взгляда от синеющего лица повешенного.
– Уведите его, – бросил я страже.
Я развернул Черныша прочь от Лобного места. За спиной ревела толпа, но этот рев уже не трогал меня. Дело было сделано. Вор висел, страх был повержен, а народ получил свою порцию кровавой справедливости.
Но, проезжая сквозь расступающиеся ряды стрельцов, я думал не о повешенном. В голове звучали слова Иова:
Для того чтобы сесть на трон и удержаться на нем, нужно нечто большее, чем удавка. Нужно Чудо. Нужен перст Божий, указывающий на избранника.
У Спасских ворот, уже в седлах, меня ждал Прокоп с двумя десятками верных бойцов. Они были готовы к броску в Старицу за моей казной. Кони переступали с ноги на ногу, отряд был собран и подтянут.
Прокоп, увидев меня, тронул коня навстречу.
– Все готово, княже. Выступаем немедля.
Я поднял руку, останавливая его.
– Погоди, Прокоп.
Он натянул поводья, вопросительно глядя на меня из-под мохнатых бровей.
– Деньги – это важно, – сказал я, подъезжая вплотную. – Без них мы никуда. Но мне нужно еще кое-что.
– Помнишь пещеру в каменоломнях? И воина святого, что мы там нашли?
– Как не помнить, – кивнул он, и в глазах его мелькнула тень суеверного уважения.
– Так вот. Зайдешь в мои личные покои, в оружейную. В ларце, что замком заперт, лежит его меч. Тот самый, что я себе оставил. Заберешь его. Обернешь в бархат, бережно, как величайшую святыню.
Прокоп кивнул, запоминая.
– А потом поезжай в монастырь. К Игумену. У него хранится книга – Псалтырь древний, что при воине был. Скажешь ему: князь зовет. Не просит – зовет. Пусть берет Писание, берет отца Феодора – того самого, что со мной из-за вил «бесовских» спорил, – и едут в Москву.
– Попов-то зачем тащить? – не выдержал Прокоп, скривившись. – С ними же мороки в дороге, медленно поедут, ныть будут…
– Пусть едут! – отрезал я жестко. – Пусть облачаются в лучшие ризы. И святыни эти – меч и книгу – везут торжественно, крестным ходом. Чтобы каждый встречный видел.
Я посмотрел на площадь, где все еще гудел народ, и снова перевел взгляд на своего верного слугу.
– Нам нужно, Прокоп, чтобы Собор увидел не только мою силу. Нам нужно, чтобы они увидели Божью волю. Чтобы поняли: не я власть беру, а сам Господь через древних святых меня благословляет. Понял?
Прокоп почесал в затылке, сдвинув шапку. Он был человеком простым, и все эти высокие материи ему были чужды, но чуйка у него была звериная. Он понял суть.
– Хитро, – крякнул он. – Ох и хитро, Андрей Володимирович.
– Именно, – кивнул я. – Скачи. И храни груз пуще глаза.
– Сделаю, – серьезно ответил он.
Прокоп развернул коня, гаркнул команду своим людям, и отряд рысью ушел в ворота, растворяясь в утренней суете.
Я вернулся в кабинет. Отдыхать было некогда. Пока одни вешают воров, а другие скачут за золотом, государство должно работать.
А государство – это бумага. Горы бумаги.
Я сел за массивный дубовый стол, который еще помнил локти Лжедмитрия, и позвонил в серебряный колокольчик.
Спустя пару минут дверь отворилась. На пороге возник Ян Бучинский. Ныне мой личный писарь, выглядел идеально: черный камзол застегнут на все пуговицы, манжеты белоснежные, в руках – стопка свитков и гусиные перья.
– Звал, князь? – он поклонился с европейской учтивостью.
– Звал, Ян. – Я кивнул на пустой край стола. – Неси.
– Что нести, государь?
– Челобитные, – вздохнул я. – Те, что писали на имя покойного Дмитрия, да и на имя Думы за последние недели. Все, что в Разрядном и Челобитном приказах пылится без ответа. Неси сюда. Хочу знать, чем народ дышит.
Бучинский удивленно вскинул брови, но спорить не стал. Через полчаса он вернулся, сгибаясь под тяжестью огромной кипы свитков.
– Вот, княже. Самые свежие. Дьяки говорят, руки не доходили разбирать.
– Разберем, – я взял верхний свиток, сломал сургуч. – Садись писать будешь. Коротко и по делу.
Мы погрузились в чтение. Это было погружение в самую гущу русской жизни – бестолковой, жестокой и местами смешной до колик.
– Вот, послушай, – хмыкнул я, разворачивая очередной лист, исписанный корявым почерком. – Посадский человек Ивашка бьет челом на жену свою, Акулину. Пишет: «Бьет меня смертным боем ухватом, за бороду таскает, и из дома в чем мать родила выгоняет». Просит унять бабу, ибо «сил мужских терпеть боле нет».
Бучинский, макнув перо в чернильницу, с трудом сдержал улыбку.
– И каков будет приказ?
– Пиши: «Ивашке выдать в приказе дубину казенную, дабы жену учил уму-разуму сам. А коли баба сильнее окажется – пусть в монастырь идет, раз с бабой сладить не может».
Ян быстро заскрипел пером, фиксируя решение.
Следующая челобитная была уже не смешной.
– От крестьян села Покровского, – прочитал я, и лицо мое помрачнело. – Жалуются на сына боярского Свиньина. Пишут: «Заморил совсем голодом, девок портит, а мужиков, кто слово поперек скажет, на привязь сажает и собаками травит. Третьего дня старосту насмерть запорол».
Я сжал бумагу в кулаке. Вот она, настоящая беда. Безнаказанность.