Дмитрий Рогозин – На Западном фронте. Бес перемен (страница 7)
Поскольку я был сыном военного, поступить мне так просто не дали. «Срезали» на сочинении, сказав, что, мол, «не раскрыл тему». Что значит «раскрыть тему», знали только те, кто имел монопольное право зачислять на учебу детей «белой кости». Сын советского военнослужащего в эту элитную когорту, очевидно, не входил. Все остальные экзамены были устные, и сдал я их на отлично, но заветных полбалла мне для поступления не хватало.
Выручила спортивная кафедра. Кто-то, сейчас уж не помню, подсказал мне обратиться именно туда, поскольку на журфак спортсменов брали охотно. Во-первых, честь факультета на студенческих соревнованиях надо защищать, а во-вторых, по окончании можно было податься в спортивные комментаторы. Меня такая перспектива не прельщала, но поступить было надо, иначе бы я выглядел в глазах отца проигравшим. В общем, в сомнительном качестве «тупого спортсмена», не способного, «как все нормальные люди», сдать экзамены, я был зачислен на вечернее отделение факультета журналистики МГУ «с правом посещения дневного отделения». Отцу же я сказал, что сам решил подать документы на вечернее отделение, чтобы «осмотреться». Не знаю, поверил ли он мне.
Так или иначе, отец помог мне устроиться на работу, которая бы не отнимала слишком много времени от учебы. Это был редакционно-издательский отдел Института атомной энергии имени И. В. Курчатова. На птичьих правах я стал посещать занятия вместе с испанской группой международного отделения, а по вечерам – редактировать статьи и кандидатские диссертации сотрудников научного института.
По окончании спецшколы я неплохо изъяснялся по-французски и даже выиграл городской конкурс стихотворного перевода (в то время я увлекался поэзией Поля Верлена). Поэтому я твердо решил выучить именно испанский. Я знал, что в чужом для моей семьи мире международной журналистики мне никто помогать не будет. Как говорится в известной шутке: «Талантам надо помогать. Бездарности пробьются сами». Добиваться всего мне придется самому, а потому нужно владеть теми иностранными языками и знаниями, с которыми у меня будет больше маневра и меньше влиятельных конкурентов с крутыми папашами. Испанский – это почти вся Латинская Америка, а французский язык – это пол-Африки. Расчет, как показала моя дальнейшая жизнь, оказался верен.
Сдав две первые сессии на отлично, я получил право официально перевестись с вечернего отделения на то, куда я изначально поступал, – дневное международное. На третьем курсе я стал факультативно посещать занятия итальянского языка, пока наш университетский преподаватель Алексей Рыжов, сопровождая в загранкомандировке декана журфака Ясена Засурского, не сбежал за границу. Там же – на третьем курсе – нам добавили в качестве обязательного предмета изучение языка одной из социалистических стран. Я выбрал чешский, хотя правильнее было бы взять сербский. Ровно через десять лет, находясь в воюющей Боснии по делам русских добровольцев, я многократно жалел о том, что не говорю на языке моих балканских братьев (впрочем, на войне язык учится быстрее, и уже скоро я перестал испытывать малейшие затруднения в общении с сербами, но об этом чуть позже).
После третьего курса факультет журналистики направил своих студентов на практику по стране. Это было мое первое знакомство с Россией. Я попросился в Новосибирск – столицу Западной Сибири, крупнейший научный и промышленный центр. И не пожалел о своем выборе. Как раз в то лето 1983 года новосибирские строители метрополитена перекрывали широкую Обь метромостом. Мост надвигался с одного берега – постепенно, буквально по паре сантиметров в час. Наверное, только сидящие на берегу неспешные, беззаботные рыбаки могли отметить, как каждый день строители осваивали по метру воздушное пространство над рекой.
Во время практики мы с моим другом и однокурсником Игорем Васильковым искали интересные сюжеты для утренних теленовостей и решили провести тревожную ночь вместе с пожарным расчетом. К моей творческой удаче и к несчастью погорельцев, мы получили срочный вызов – горело мужское общежитие авиационного завода. Более страшного и завораживающего зрелища я не видел никогда – на фоне кровавого рассвета стоял обгоревший остов полностью разрушенного здания. Горячий воздух вперемешку с пеплом образовал душное марево. В общем, картина из голливудского триллера о конце жизни на Земле.
Тогда новосибирская студия новостей использовала в работе кинокамеры. О видеокамерах (ТЖК – телевизионных журналистских комплектах), на пленку которых можно повторно записывать сюжеты, слышали, но в глаза новой техники еще никто не видел. Поэтому, чтобы снять сюжет на кинокамеру, нужно было строго экономить на проявляемой пленке (для такого рода работы нам выдавали катушки с 30 метрами дефицитной ленты). Переснять неудачный материал такая технология не позволяла.
Передо мной стоял вспотевший от борьбы с огнем краснолицый усатый майор пожарной службы. Он был крайне взволнован масштабами возгорания, но весь собрался, чтобы прокомментировать нашей журналистской бригаде случившееся несчастье. По ходу интервью я даже не заметил, как этот пожарный майор скороговоркой произнес матерное выражение. Эти слова были еле слышны, но они были в кадре! Почему я этого не заметил? То ли не расслышал толком, то ли мужские грубые слова вполне соответствовали обстановке, – не знаю.
Отсняв материал, я с Васильковым, оператором и звукорежиссером что есть мочи понесся на рафике по ночному Новосибирску – в телецентр. Там камеру с пленкой отнесли в срочную проявку. Звук, в том числе и голос майора, записанный на аудиопленку, также начали монтировать и синхронизировать на монтажном столе с видеорядом. Опять же никто не заметил ничего подозрительного. В девять утра, еще не остыв от ночного пожара, с волнением и предвкушением первого творческого успеха мы уселись на стульях в кабинете руководителя моей практики – главного редактора информационного вещания Владимира Васильевича Вершинина. Типа «вот, смотрите!». С замиранием сердца я ждал появления на экране телевизора моего первого «взрослого» материала.
…Когда усатый майор закончил свою эмоциональную речь, я был готов провалиться сквозь землю. Главред смотрел на нас с Игорем, как командир партизанского отряда смотрит на разоблаченных предателей. Не прошло и полминуты, как в кабинете зазвонил телефон. Вершинин слабеющей рукой поднял трубку. По разговору я понял, что звонит первый секретарь новосибирского обкома Александр Павлович Филатов. Он тоже посмотрел утренние новости и собирался выехать к нам, чтобы устроить разнос.
Я сразу сообразил, что лучшее, что нам светит, – это отчисление из университета, а руководителю журналистской практики – строгий партийный выговор. Взяв себя в руки, я предложил Владимиру Васильевичу вырезать злополучный кусок из сюжета. Главред об этом и слышать не хотел: «Ты думаешь, что здесь все – идиоты и не заметят разрыв в прямой речи твоего майора?». Ну что делать-то?
Выход был найден. Корявый, конечно, но хоть какой. Я предложил не трогать видеоряд, но переозвучить аудиопленку: срочно найти в студии человека с похожим на майора голосом, записать какую угодно (неважно!) пристойную фразу со словом «мать», вклеить эту фразу обратно в аудиопленку, чтобы синхронизировать ее с артикуляцией пожарного. Плюс сверху наложить всякие индустриальные шумы (они были в фонотеке каждой крупной телестудии), чтобы не чувствовался разрыв в голосе интервьюируемого майора.
Сжалившись над нами и приняв безысходность ситуации, все согласились схватиться за эту творческую соломинку. Через двадцать минут мы с Игорем Васильковым уже склеивали на монтажном столе наш незадачливый сюжет с придуманной впопыхах и смонтированной фразой «чья-то мать погорела». При чем здесь «чья-то мать» на месте сгоревшего мужского общежития? Это было уже неважно. Важно было успеть до приезда сановника в телецентр, и мы успели!
Вскоре за окном хлопнула дверь автомобиля. В кабинет главреда вошел хмурый партийный босс. Сверкнув в мою сторону глазами Люцифера, он тут же пообещал «пожарить нас без масла». Вершинин с большим волнением предложил ему на монтажном столе посмотреть вышедший в эфир сюжет еще раз, чтобы уяснить, что же конкретно Александру Павловичу в нем не понравилось. Первый секретарь недовольно плюхнулся в кресло и мрачно уставился в монитор.
«Чья-то мать погорела!» – проговорил не своим голосом майор. «Не понял! А ну-ка перемотайте еще раз!» – воскликнул Филатов. Мы подчинились его требованию, катки монтажного стола с характерным шелестом отмотали пленку назад. «Чья-то мать погорела!» – отчетливо произнес майор. Первый секретарь обкома встал, еще раз посмотрел на меня, сидящего в углу кабинета и, пробубнив что-то себе под нос, быстрым шагом покинул помещение.
«Слава богу!» – выдохнул осевший в кресло Вершинин. Дверь кабинета приоткрылась, и буквально в мгновение он наполнился сотрудниками редакции. Вершинин махнул на всех и вышел в коридор. Народ вопрошающе обернулся ко мне: «Ну что было-то?». Когда я закончил повествование, переволновавшиеся сотрудники редакции начали хохотать. Некоторые избавились от мучительных приступов нервного смеха только под вечер.