Дмитрий Островский – Кольцо Первой речки (страница 2)
– А сейчас сколько?
– Девять двадцать.
– Хорошо. Я подожду, подожду… Идите, дорогая, идите. Только подушки поправьте мне. Да, вот так… Четыре месяца ждал, а до двух часов – не подожду, что ли?..
Сильный эмоциональный всплеск лишил его сил. Он откинулся на взбитые подушки и провалился в сон.
– Здесь что-то чувствуете? – врач колол Бориса короткой, острой иголкой. – А здесь – тоже нет?
Борис виновато мотал головой.
– Могут быть фантомные боли. Так бывает, когда конечности уже нет, но человек её чувствует. В вашем случае ноги и руки на месте, но они парализованы – это равносильно тому, что их нет.
– Извините, что побеспокоил, доктор, – сказал Борис равнодушно и тихо.
– Что вы, что вы. Мы будем дальше наблюдать. Не сдавайтесь, – японец тронул его за немую руку. Для лекаря, холодного, как сталь самурайского меча, это было высшее проявление чувств.
Прошло еще две недели. К Борису уже давно никто не приходил. Он зарос. Из приоткрытого окна было видно осень: японскую, красивую, с красными развесистыми кленами. Воздух был свеж, и проникал в прогорклый дух палаты. Слеза катилась вниз по щеке и терялась в густой бороде.
IV
Хороша была собой Василиса. Коса густая, русая, тяжелая, личико острое, глазки зеленые с поволокой – смотрят исподлобья невинно-жестоко. Да и умницей была: пела соловушкой – не могли родители нарадоваться. Думали, думали, и решили, наконец, везти её в Москву – отдавать в музыкальное училище при консерватории. Свою большую квартиру в родном Краснокамске продали и купили однокомнатную в подмосковном Пушкино – не в общаге же жить девочке! Бабушку с внучкой командировали, а сами в коммуналке поселились – жить будут скромно и деньги присылать. Бабуле же наказали: за внучкой глаз да глаз!
Ох и нервов было потрачено на переезд! Вещей было взято немерено – двое небритых носильщиков в серых робах катили по асфальту перрона гремящие, доверху наполненные тележки. Одних платьев целый чемодан: белое атласное, синее шелковое, красное с кринолином, строгое черное в пол. Все – концертные. Забились вчетвером в душное купе, и ехали, ехали, ехали… Грустно было Василисе прощаться со своей девичьей беззаботной жизнью, но знала она, что все не просто так – что будет петь на сцене, блистать выглаженным шелком дорогих платьев под жаркими софитами, а поклонники будут ловить её воздушные поцелуи и кидать ей на сцену букеты: красных и белых роз, лилий желтых, и пионов, конечно же пионов!
Поезд прибыл на Ярославский вокзал. Нетерпеливо стояли в проходе – хотелось выйти, вдохнуть столичного воздуха, украдкой испустить газы, забыть дорожных друзей и, морщась от разыгравшегося по дороге гастрита, неверным шагом направиться к выходу, а там… Город во всей своей жестокой красоте – приглашает за общий стол, где каждый норовит урвать кусок пожирнее. А те, кому не достанется, – будут стучаться в закрытые двери и выходить в открытые окна.
Вызвали две машины, еле засунули весь скарб и поехали в новую квартиру в Пушкино. Ехали по пробкам долго – часа два. Таксисты выгружать не помогли. «Понаехали в белокаменную… Ишь, барахла-то сколько набрали!», – буркнул себе под нос, уезжая, водитель, уроженец Рязани. Занесли все в квартиру – бетонную клетку в двадцати – четырехэтажном «человейнике».
– Ну вот, Вася, теперь ты в Москве! – произнес отец, Федор Николаевич. – Живите дружно с бабулей, а мы приезжать будем, гостинцы привозить уральские. Эх, Надя, отпустили доченьку, вылетела из гнезда…
Растрогались, заплакали. Потом чай пили, а вечером уже поезд – начальник Федора Николаевича только на три дня отпустил. Прощались долго – обнимались в прихожей.
– Опоздаете, Федя, – кудахтала бабуля.
Вышли на лестничную клетку, этаж восемнадцатый. Двери лифта распахнулись, приглашая в залитую белым светом кабину, и родители зашли внутрь. Двери захлопнулись – с грохотом понеслись вниз.
И началась московская жизнь. В шесть утра подъем – бабуля уже завтрак приготовила. Василиса, красавица, заспанной идет умываться.
– Васечка, давай быстрей – на электричку бы не опоздать! – кричит ей бабушка.
Лениво тыкает Василиса вилкой в сосиску, зевает.
– С хлебом ешь.
– Да не ем я хлеб, ба.
– Что это так – силы откуда брать? ну-ка давай!
– Да отстань уже! – злится Вася.
Спускаются на трясущемся лифте вниз, выходят и идут к станции. На улице темень – аж глаз выколи, и холодно: зима. Старушка сухонькая, бойкая, берет внучку под руку, и идут они по узкой протоптанной дорожке, меж сугробов, к станции. Там сажает она Васю на электричку и идёт домой потихоньку, обед готовить, квартиру убирать.
– Обязательно позвони, как доберешься! – кричит ей вслед.
Сорок минут трясется Василиса в пропитанном утренним перегаром вагоне до Ярославского вокзала, потом спускается в метро, на «Комсомольскую», а дальше – по прямой до «Библиотеки имени Ленина». Метрополитен после электрички как музей: чистый, ухоженный, в вагонах не пахнет. Выходит девушка на старой, еще довоенной постройки станции, без колонн, в центре зала лестница – поднимается по ней. Переход, узкий, выложенный белой плиткой. Прямо до конца, налево, направо, и вот – стеклянные двери, выход в город, на Воздвиженку. Открываешь – в нос бьет морозный воздух. Фонари не горят: рассвело, но еще серо. Зябко после тепла подземки – ежась, закутывается в платок и идёт наверх к Старому Арбату – там переходит Никитский бульвар – и сквозь дворы, где памятник Гоголю, сосланный туда Сталиным с Гоголевского бульвара. Согбенный, погруженный в меланхолию сидит в кресле писатель. Василисе никто никогда не объяснял, чем хорош памятник во дворе Никитского бульвара – она проходит мимо равнодушно и попадает в Мерзляковский переулок, где находится музыкальное училище: «Мерзляковка» – так его зовут в народе. Здание старинное, угловое, конца девятнадцатого века: салатовые стены, белые сандрики с лепниной. Здесь пройдут четыре года её молодой жизни. Василиса тянет на себя тяжелую деревянную дверь и заходит внутрь.
V
Мальчик Петя был замкнутый и друзей у него не было. Каждый раз, идя в школу, он оглядывался по сторонам – нет ли поблизости Мирона. Но Мирон, здоровый детина, живший рядом со школой, всегда появлялся неожиданно, лениво доставал перочинный ножик и, гнусавя, говорил: «Деньги давай сюда, быстро, кому говорю?..» От ежедневных оскорблений и унижений Петя был избавлен волею судьбы: родители заметили у него музыкальные способности, и он был отправлен в музыкальную школу при «Мерзляковском» училище, учиться на домре.
В период пубертата Петр, кроткий и покладистый юноша, приобрел страсть махать руками перед зеркалом. Он включал кассету с оркестром Мравинского, и, встав на стул, тяжелым и властным жестом повелевал музыкальным полотном, блестел глазами и потел спиной. Делал он это тайно, когда никого не было дома, но, как-то раз, увлекшись, он не заметил прихода матери – и был пойман с поличным.
– Ах, Петюша, ну прирожденный дирижер, – всплеснула рауками мать, – не дать не взять – Евгений Светланов!
На следующий день мама, взяв его за руку, повела в кабинет к профессору Лапландскому – корифею оперно-симфонического дирижирования.
– Ну что же, что же… Пока не понятно, что из мальчика может получиться, – говорил Лапландский, оглядывая потупившего взор Петю. – Но я вас возьму ради вашего дяди! Все-таки он за вас просил… Как, кстати, его кантата? Как её?.. «Крейсер Аврора»! Закончил, или еще пишет? Не знаете? – профессор снял очки и протёр. – Выдающийся творец, выдающийся… Да и друг нам всем хороший – не чета некоторым нашим коллегам… Ты, мальчик, запомни, – Лапландский посмотрел на Петю, а тот – первый раз осмелился поднять свои глаза на корифея, – главное – это хорошие отношения.
С тех пор забросил Петя свою домру, на которой играл ни шатко, ни валко – и носил теперь с собой лишь дирижерскую палочку, белую, с пробковым круглым основанием. Он вытянулся, но так и остался сутул и непривлекательно бледен лицом и, поэтому, не имел успеха у сверстниц. Однако, когда ему доверили продирижировать школьным оркестром, скрипачка Валечка, известная своим лёгким нравом, подошла к Петру и пригласила на задний двор. Там, на лавочке, распивая с ней недорогой портвейн, он первый раз поцеловался. Язык Валечки был склизкий и будто бы шершавый, а розовая помада на вкус горьковата. На улице было уже темно – Валечка расстегнула Петин ремень, спустила до колен брюки и встала голыми коленками на асфальт. Петя торжествовал.
VI
С океана дул теплый ветер сентября. Гладь его вод была такая синяя, что даже взятый ангельским хором самый чистый ми-мажор не был бы настолько синь. Эдик стоял на смотровой площадке перед входом в Театр и курил тонкую дамскую сигарету. Он верил, что дамские сигареты не такие вредные. Совсем же бросить курить он не мог – нервы. Теперь он работал в Театре на четвертом гобое, но Мэтр пару раз намекал, что можно дорасти и до третьего. Эдику, впрочем, и так было нелегко: почти каждый день шли спектакли – порой вовсе без репетиций. Мэтр был всегда строг, и неистов, если вдруг кто-то из его подопечных играл не так, как ему хотелось бы. Эдику доставалось сполна. Порой он не понимал, что он делает не так. Ситуация осложнялась тем, что каждый день у Яна Сергеевича менялось настроение – и каждый день он благоволил разным людям.