18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Дмитрий Орлов – Велария. Начало конца. Книга Первая (страница 90)

18

– Дисциплина у них стальная, выверенная до миллиметра, – глухо, сдавленно констатировал Агрим, глядя в потолок, по которому ползли тараканы. – Ни единой щели, ни малейшей слабины. Попытаться подкупить их – всё равно что попытаться купить у скалы её камень.

– Советники, эти тени у трона, живут в высокой башне, сплетенной из одних лишь указов и циркуляров, – добавил Дэрил, его пальцы бессознательно сжимали и разжимали рукоять кинжала. – До них не достучаться, не докричаться. Они дышат лишь пылью пергамента и запахом расплавленного сургуча от печатей.

– Провиант, всё, что везут во дворец, досматривают так, будто каждое яблоко может быть начиненным смертельным ядом, – тихо, почти шёпотом, сказал Ториан, сжимая свои колени. – Ни одна мышь, ни один таракан не проскользнет туда незамеченной.

– И все дороги, все тропы, что ведут внутрь, либо наглухо заперты тяжёлыми засовами, либо являются смертельной ловушкой для непрошеного гостя, – прошептал Финн, и его единственная рука судорожно сжала край грубого одеяла.

Они сидели в тягостной, гнетущей тишине, нарушаемой лишь доносящимся с улицы гулом и скрипом половиц. Картина, сложившаяся из их наблюдений, была ясна, как день, и безмерно неутешительна. Дворец, этот вечный символ несокрушимой мощи, оказался не гниющим, трухлявым дубом, а неприступной, отполированной до ослепительного блеска гранитной скалой, выточенной многовековой, не знающей сомнений дисциплиной. Все известные, все мыслимые пути были наглухо перекрыты. Прямой, отчаянный штурм был бы чистым, беспримесным безумием. Обман, хитрость – невозможен, ибо бдительность не знала сна. Они уперлись в каменную, холодную стену безупречного порядка, единственного, что ещё работало в этой умирающей Империи, или, что вернее, делало безупречный вид работы. И эта стена казалась абсолютно неприступной.

Так и сидели они в своей душной конуре под самой крышей, и тяжкие, как свинец, думы витали в спертом воздухе, густом от пыли, пота и всепоглощающего отчаяния. Шесть долгих дней бесплодных наблюдений не оставили им ни единой лазейки, ни малейшей, с булавочную головку, надежды. Каменная твердыня дворца стояла незыблемо, и лишь один путь, тёмный, неведомый и смертельно опасный, маячил в их умах, как призрак – та самая тихая тропа, восточная дверь в заброшенном саду.

– Идти всем, всем скопом – это верная, мгновенная гибель, – мрачно, отчеканивая каждое слово, проговорил Дэрил, и его пальцы снова сомкнулись на рукояти кинжала. – Любой шум, любой неверный шаг привлечет стражу, и нас перебьют, как стаю бродячих псов, у самой цели, так и не услышав.

– Рискнуть, пойти на верную смерть должен один, – согласился Агрим, и его голос был глух, как подземный стук, как биение собственного сердца в преддверии неминуемой казни.

– Тот, кто легок на ногу и тих, как осенний лист, падающий на землю. Но даже один… даже самый ловкий и бесшумный… это всё равно что бросить одинокий камень в бездонный, тёмный колодец. Услышат ли нас там, наверху? Отзовется ли эхо?

Отчаяние, тяжёлое и липкое, как смола, уже начало окутывать их сердца, заполняя собой каждую трещинку в душе, и казалось, ещё одно мгновение – и последний, угасающий луч надежды погаснет навсегда, оставив их в кромешной тьме безысходности. И в этот самый миг, самый тёмный перед рассветом, Агрим, машинально скользнув усталым взглядом по запыленному, покрытому жирными разводами оконному стеклу, вдруг замер, будто пораженный молнией. Его могучая, иссеченная шрамами рука, лежавшая на столешнице, сжалась в белый от напряжения кулак так, что костяшки побелели, словно кость. Дыхание его прервалось, застряв в груди. Он не проронил ни единого звука, но все в душной комнате разом смолкли, почуяв внезапное, как удар грома среди ясного неба, напряжение, исходящее от него плотной, почти осязаемой волной.

Он увидел её. Это была Элоди. Та самая, чей образ он пронес сквозь все круги ада, чье лицо было последним, что видел он перед сном и первым – при пробуждении.

Словно сорванный внезапным ураганом, Агрим рванулся с места, сшибая по пути ничего не понимающего Элрика. Деревянный стул с оглушительным грохотом опрокинулся на грязный пол. Он не видел теперь ничего вокруг – ни испуганных, осунувшихся лиц товарищей, ни низких, давящих потолочных балок. Единственной мыслью, яростной, всепоглощающей и слепой, было добраться до неё, коснуться, убедиться, что это не мираж, порожденный болью и усталостью. Он снес могучим плечом ветхую, скрипучую дверь таверны, не замедляя бега, и выскочил на пыльную мостовую, туда, где в гуще людского моря мелькнул и исчез тот единственный, выстраданный образ, ради которого он прошел сквозь огонь, кровь и саму смерть.

Агрим врезался в толпу, не чувствуя под собой ног, не слыша возмущенных криков и ругательств удивленных прохожих, отталкиваемых его могучей, как у медведя, грудью. Он видел только их, двоих, будто весь остальной мир растворился в тумане.

Элоди.

Она шла, но это было не то лёгкое, воздушное существо, чей серебристый смех когда-то звенел над лугами Дальнего Берега, наполняя мир светом. Каждый её шаг давался ей с видимым, мучительным усилием, будто за её измождёнными, исхудавшими ногами волочились невидимые, но тяжёлые, как свинец, цепи. Её платье, когда-то светлое, цвета летнего неба, теперь представляло собой лоскутья грязной, пропитанной потом и дорожной грязью ткани, едва прикрывавшие её иссохшее, измождённое тело. Волосы, тот самый цвет спелой, золотистой ржи, спутались в безжизненный, тусклый колтун, слипшийся и жёсткий от пота, пыли и, возможно, слез.

Но хуже всего, куда страшнее любой раны, было её лицо. Оно было бледным, как первый снег в лунную ночь, а глаза, некогда такие ясные и живые, смотрели куда-то глубоко внутрь себя или сквозь окружающий их мир, не видя и не замечая его. В них не было ни искорки радости, ни тени страха, ни даже слабого проблеска узнавания – лишь глубокая, бездонная, леденящая душу пустота, в которой, казалось, угасло всё живое, кроме тлеющей где-то в самой глубине искры чего-то твердого, нечеловечески холодного и безжалостного. Она была живым призраком, тенью, шедшей по солнцу, немым и страшным укором всему, что было безвозвратно разрушено и поругано.

Рядом с ней, не отставая ни на шаг, двигался кхаджит. Его высокий, от природы гибкий и грациозный стан был сгорблен не столько от усталости, сколько от невыносимой тяжести невидимого, но давящего груза. Густой, шелковистый мех, некогда тщательно ухоженный, был теперь всклокочен и покрыт толстым слоем серой, уличной пыли, в нем застряли сухие былинки и цепкие колючки репейника. Его большие, чуткие и подвижные уши были плотно прижаты к голове не в страхе, а в молчаливом, яростном отчуждении от всего этого шумного, враждебного мира.

Золотистые, как спелый мед, глаза с узкими, вертикальными зрачками, похожие на глаза великого степного орла, метали короткие, острые, как лезвия, взгляды по сторонам, выхватывая и анализируя каждую мельчайшую деталь, каждого встречного человека, но в их самой глубине таилась не дикая злоба зверя, а мрачная, выстраданная в горниле страданий мудрость и та же самая, что и у Элоди, ледяная, несгибаемая решимость, рожденная в пламени невыразимых ужасов и потерь. На его запястьях, там, где когда-то красовались искусно сделанные боевые браслеты, теперь были лишь тёмные, вросшие в мех и кожу полосы – безмолвные, но красноречивые следы от пут, с которых он, судя по всему, освободился совсем недавно, ценой невероятных усилий.

Они шли по оживленной улице Аль-Мариона, эти двое – девушка-призрак и воин-тень, – и от них, от их молчаливых фигур, веяло таким холодным, пронизывающим до костей отчаянием и такой немой, сдерживаемой яростью, что даже самые равнодушные, погруженные в свои заботы горожане невольно сторонились их, бессознательно чувствуя исходящую от них незримую, но жуткую печать смерти и непреклонной, стальной воли. Они были живым, дышащим свидетельством той самой бури, что уже бушевала на востоке и неумолимо надвигалась сюда, и в их молчаливом, полном скорби шествии был страшный, исчерпывающий рассказ, не требующий ни единого лишнего слова.

Агрим настиг их посреди бурлящего людского моря, и его заскорузлая, покрытая старыми ожогами и мозолями ладонь, привыкшая чувствовать вес могучего кузнечного молота, легла на хрупкое плечо Элоди с такой бережностью и осторожностью, будто касалась опавшего, хрупкого лепестка. Девушка вздрогнула всем телом, словно от прикосновения раскаленного железа, но не обернулась, лишь медленно, преодолевая какое-то незримое, внутреннее сопротивление, перевела свой пустой, отрешенный взгляд на его заросшее, исхудавшее лицо. В её глазах, некогда ясных и глубоких, как воды лесного озера в безветренный день, не вспыхнуло ни искорки радости, ни тени удивления – лишь слабый, угасающий, как последний отсвет заката, проблеск чего-то давно и безнадежно забытого, будто луч света, с трудом пробивающийся сквозь толщу мутного, многолетнего льда.

– Элоди… – вырвалось у него, и его голос, всегда такой звучный и властный у наковальни, дрогнул, осел и надтреснулся, став тихим, надорванным шёпотом. Он видел всё, каждую ужасную деталь – и восковую, мертвенную бледность её кожи, и застывшую, как у маски, неподвижность лица, и ту страшную, разрывающую сердце метаморфозу, что обратила живую, цветущую девушку в это безмолвное, отрешенное подобие человека.