Дмитрий Орлов – Велария. Начало конца. Книга Первая (страница 14)
Гномы, запертые в своих неприступных горных твердынях, словно погребенные заживо в каменных склепах собственного былого величия, вели бесконечные и яростные, почти безнадежные войны. Войны эти бушевали не под живительным солнцем, а в душном, спертом мраке подземных чертогов, где единственным светом были багровые отсветы яростных горнов да ослепительные искры от ударов закаленной стали о хитиновый панцирь.
Их знаменитые секиры и тяжёлые щиты, на которых ещё можно было с трудом разглядеть славные, стершиеся руны былых времен, обагрялись не алой человеческой кровью и не светлой, как лунный свет, эльфийской, а чёрной, отвратительно вонючей кровью гоблинов и липкой, едкой, разъедающей металл, троллей. Это была не война за славу или новые земли, а отчаянная, кровавая, до последнего дыхания резня за каждую пядь родного, священного камня, за каждый зал, с любовью высеченный их великими предками.
Память о Кхазад-Гатоле, об оскверненной колыбели их рода, жгла их каменные сердца, словно раскаленный докрасна уголь, положенный на ладонь. Она питала их ярость, давала силы для каждого нового удара, но та же самая память наполняла их души такой бездонной, немой скорбью, что вся поверхность мира с её лесами, реками и мелкими распрями людей казалась им далекой, чуждой и недостойной даже мимолетного внимания. Эта вечная, неисцелимая боль отрезала их от мира поверхности прочнее и надежнее, чем любые, самые высокие горные хребты. Они сражались в полном, гордом одиночестве, в кромешной, давящей тьме, и глухое эхо их одинокой битвы не доносилось больше до тех, кто когда-то, в далеком прошлом, звался их братьями.
Эльфы Лэндорна, укрывшиеся в глубинах Вечного Леса, подобно раковине, захлопнувшейся от прикосновения грубой, варварской руки, окончательно и бесповоротно ушли в себя, в свои мысли и свою печаль. Их магия, некогда щедро делившаяся с миром, обратившаяся в тёплый свет фонарей Аль-Мариона и хрустальную свежесть его вод, теперь сжалась, сконцентрировалась и обратилась внутрь, на самосохранение. Она воздвигла вокруг их владений непроницаемые, невидимые глазу границы – не стены из камня, а живые барьеры из чистой воли и древней, забытой песни, сквозь которые не мог пройти ни один смертный, будь он хоть отчаянным искателем приключений, хоть просто заблудшим, несчастным путником.
Они стали безмолвными, строгими стражами умирающей природы, последними хранителями мира, каким он был до людей, в его первозданной чистоте и гармонии. С холодной, всепонимающей и всепрощающей печалью в своих бессмертных сердцах они взирали с самой опушки на восток, откуда доносился приглушенный, но непрерывный гул человеческих распрей. Они видели, как «дети-варвары» на обломках их общего дома, в тени руин, которые сами же и создали, с неукротимым, почти животным упрямством продолжали копать землю. Но копали они уже не фундаменты для новых городов, а узкие, глубокие и тёмные ямы.
Великая Империя Эль-Мар пала, пала не физически, пытаясь сохранять видимые очертания прежнего порядка, – а пала духовно. Её золотой век, сиявший когда-то ярче самого солнца, канул в бездну, превратившись сперва в смутную легенду, затем в красивую сказку, убаюкивающую детей у очага, а для многих, родившихся уже в мире теней и осколков, и вовсе ставший несбыточным вымыслом, слишком прекрасным и чистым, чтобы быть правдой.
Её наследие было подобно неистребимым углям, что таятся под толщей холодного пепла, уже остывшего сверху до серой, безжизненной корки, но всё ещё хранящего внутри знойную, живую сердцевину. Память тлела о нем в долгих ночах, когда старые гномы, чьи бороды были белы, как горная известь, садились на грубо сколоченные скамьи у потухающего горна. Жар сходил на нет, и тьма сгущалась в углах задымленной кузни, но их низкие, надтреснутые голоса, похожие на скрип несмазанных жерновов, оживляли в полумраке иные очертания. Они рассказывали внукам, чьи глаза блестели в отблесках угасающих углей, не о руде и не о ковке клинков, они вспоминали прямую, как стрела, белизну дорог Эль-Мар, что уходили за горизонт, и звонкий гул молотов, бившихся в такт с чьим-то эльфийским напевом. Рассказывали тихо, отрывисто, будто боялись спугнуть сам призрак той поры.
Тлела она и в покинутых залах, куда уже много лет не ступала нога ученого. В библиотеках, где когда-то царила благоговейная тишина, пропитанная запахом старого пергамента и масел для светильников, теперь витала лишь пыль, да сквозняк, гулявший по коридорам с выбитыми окнами, шелестел страницами, будто вздыхал. Пожелтевшие свитки, оплетенные паутиной, лежали в беспорядке, и строчки, начертанные руническим кхуздулом, текучим квэнья и простым всеобщим языком, сливались в безмолвный хор. Они кричали о законах, о поэмах, о чертежах машин, что парили в небесах, кричали так громко своим молчанием, что от этого беззвучия закладывало уши. Это был крик былой гармонии, ныне разорванной, как сам пергамент, истлевающий на ветру.
Тлела она и в самых древних лесах, что помнили мир ещё до первых дорог. Там, где тени были длиннее, а тишина глубже, в самом сердце дремучих чащ, всё ещё жило ощущение. Оно таилось в едва слышном шёпоте листвы, в бархатистом мхе на северной стороне камней, в тихом журчании ручья, не тронутого плотинами. Живые корни вековых деревьев, уходящие в сырую, плодородную почву, всё ещё помнили тепло эльфийских ладоней, прикасавшихся к коре в жесте благословения, и отчетливую, яростную твердость гномьих сандалий, мерно топавших по тропам в пору, когда тропы эти были общими. Лес хранил эту память в своих годичных кольцах, слой за слоем, как хронику утраченного доверия.
А где-то в самых потаенных глубинах мира, за пределами суетного кружения малых королевств с их жалкими распрями и скоротечными, как жизнь мотылька, войнами, за молчаливыми стенами эльфийских обителей, укрытых чащей и печалью, и за гранитными вратами гномьих твердынь, замкнувшихся в себе и в своем упорном молчании, там теплилась надежда. Не яркая, не пламенная, как знамена былых походов, а тихая, потаенная, сокрытая в самом сердце, как самый драгоценный и самый хрупкий самоцвет. Но при этом упрямая. Упрямая, как скала, на которой ничего не растет, но которая стоит, незыблемая, под ударами тысячелетних ливней и самых лютых морозов. Она была крепче страха, что гнал эльфов в их леса, и тяжелее самой острой памяти о предательствах и обидных словах, сказанных в пылу раздора.
Это была надежда на то, что придет день. День, когда из самой сердцевины грядущей тьмы, из той черноты, что пожирает и солнце, и звёзды, и сам смысл, поднимется новая угроза. Не хищные соседи, не голодные орды, но нечто всепоглощающее, что не оставит камня на камне ни от эльфийских рощ, ни от гномьих крепостей, ни от человеческих городов. И тогда, в этот последний, самый тёмный час, три народа, израненные взаимными обидами, истерзанные собственными потерями и горьким опытом разъединения, снова, как однажды, давным-давно, когда мир был моложе, а сердца отважнее, услышат. Сквозь оглушительный, безумный гул приближающейся битвы, сквозь печальный шелест опавших листьев, предвещающих гибель, сквозь плач детей и стон раненых, они различит далекий, едва уловимый звук. Эхо. То самое эхо давней клятвы, что была дана у дымящихся, окровавленных стен Белрата, где их предки, плечом к плечу, не дрогнув, встретили конец всего, что знали, чтобы дать жизнь тому, о чем лишь смели мечтать.
И, услышав это эхо, сквозь туман веков и тяжесть всех прожитых лет, они наконец вспомнят. Не славу, не триумф, не блеск белых башен Аль-Мариона – они вспомнят цену. Истинную, неделимую, страшную цену того единства. Вспомнят, и, может быть, рука, сжимающая меч, дрогнет, а затем найдёт и сожмёт другую руку, пусть и принадлежащую тому, кого вчера ещё называли чужим. Ведь тьма, что приходит, не различает народов. Она пожирает всех. И только память о свете, который был, может зажечь свет, который должен быть.
ГЛАВА 1: ПЕПЕЛ С ВОСТОЧНЫХ ГРАНИЦ
Солнце, огромное и румяное, как лик древнего божества, забытого людьми, поднималось над восточным краем мира. Его длинные косые лучи протягивались через спящую долину, отбрасывая зыбкие тени от каждой соломенной кровли, каждого покосившегося забора из тёмного, намокшего за ночь дерева. Свет этот был старым и мудрым, он нес в себе не жар полуденной ярости, а ласковое, накопленное за ночь тепло. Он согревал камни, лежавшие в основании домов и сложенные в низкие изгороди, камни, на поверхности которых прожилками отпечаталась память. Память о тысяче прошедших лет, о радостях и печалях, о любви и ненависти, что пылали когда-то жарче этого солнца, а ныне истлели вместе с костями и именами тех, кто их чувствовал. Он золотил влажную, густую траву на склонах холмов, и каждая капля росы, повисшая на травинке, сияла в нем, переливаясь, как диковинная жемчужина из легендарных сокровищниц Западных земель, о которых теперь толковали разве что бродячие сказители у согревающего огня. Медленно, почти нехотя, тепло добиралось до замшелых, почерневших от времени и непогоды бревен домов. От этих стен, плотно пригнанных друг к другу руками давно умерших плотников, тянуло сыростью погреба, дымом вчерашнего очага и вековым покоем. Покоем, что был тяжёл, глубок и слаще любого тревожного сна о славе, потому что был настоящим.