18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Дмитрий Лукин – Из жизни Димы Карандеева (страница 9)

18

– А мне описание, наоборот, показалось неверным, – говорит задумавшийся на время Мастер, – после такого описания представляется, что у Любы всего один глаз.

Автор чуть не дрожит от нервного стресса.

– Понимаете, это… – медленно цедя слова, говорит он. – Это аллегория. Я хотел дать аллегорию всевидящего ока…

– А… – опять задумывается Мастер. – Разве что так.

– Вот еще, – опять встревает в обсуждение блондинка. – Мне показалось, что автор очень хорошо работает с прилагательными. Вот смотрите: страстный, жгучий, томительный, воспламеняющий. Да, где-то я уже их слышала, но здесь они удивительно гармонично смотрятся.

– Нет, – встревает в разговор буйный гений со второго ряда, современный футурист, не признающий авторитетов, – это штампищи. Такими словечками уже баловались все от Бунина до небезызвестного, надеюсь, вам Шлегеля… А уж Кьеркегор использовал эти слова вдоль и поперек, так что…

– Ерунда, – врывается в разговор брюнетка, – слова эти ничего не передают. Они не передают, как героине Алене небезразличен Иван, и поэтому они бесполезны.

– Ребята, – опять вмешивается Мастер, – вы знаете, в чем тут может быть дело: мне кажется, что слово «томление» выступает здесь лейтмотивом. Поэтому оно так часто повторяется? – Мастер вопросительно смотрит на обсуждаемого.

– Да, – с радостью кивает обсуждаемый. – Да, именно это я имел в виду (и в этот момент из всех шедевров мировой литературы его любимым является рассказ Б. Житкова «Помощь идет»).

– Предлагаю объявить перерыв, – говорит Мастер, – а после вернемся и обсудим все до конца.

Вторая часть заседания начинается неожиданно.

– Почему вы не нашли замену банальному слову «попа»? – это брюнетка со второй парты.

Это вновь ставит автора в тупик.

– Ведь есть столько синонимов, – продолжает она, – вот, допустим, бедра, гитарообразность, в конце концов…

Мастер пользуется небольшой паузой, но он явно помрачнел и хочет сказать что-то серьезное:

– Ох уж эта современная молодежь… – говорит он. – Еще Достоевский ругал Пушкина на страницах своих произведений за любовь к «ножкам». А современная литература, которую я бы вообще не спешил называть литературой…

– Вы понимаете, – прерывает его автор, – этим я как бы хотел показать, что как бы это является метафорой жизненной защиты, надежности. От перипетий, невзгод, понимаете? Слово «попа» здесь синоним укрытия за каменной стеной. Понимаете? – автор отдышался, и сам не верит, что решился на подобное красноречие.

– Ох уж эти постмодернисты, – говорит Мастер, – у них все через…

– Простите, но вы ничего не поняли, это современно, и нас рассудит только время! – неожиданно вырывается у обсуждаемого, и в аудитории раздается легкий гул в его поддержку. А потом повисает зловещая тишина.

Через час обсуждение закончилось, а со стен молча смотрели на молодежь Пушкин, Лермонтов, Толстой, Тургенев и Кассиль. Уж им-то, наверное, известно, кто будет висеть рядом с ними в виде портрета лет через сто, но они почему-то молчали…

Дом

Вечность влюблена в творения времени

Мы одни в доме. Сидим с хозяином за столом под застенчиво светящимся абажуром, широкополой шляпой висящим над нашими головами. Я не бабочка, но мне хочется ближе к этому свету. Возможно, побиться и упасть на широкую поверхность старой клеенки.

Двухэтажный дом, уютно обитый короткой доской. Окна первого этажа подперты изнутри аккуратными плотными деревянными квадратами и на манер староанглийских трактиров закрыты на поперечный брус. Даже не на один, а на пару. Странное желание – выдержать тут осаду. Наверное, это детство с фильмами ужасов, где в окна вламываются «живые мертвецы». Есть в этом особая романтика. Возможно, я к подобному кино неравнодушен, потому что постоянно занимаюсь дорисовкой – любой американский ужастик мое воображение превратит в вещь со сверхзадачей.

Сразу как зашел в дом, тут же закрыл дверь на засов. Но сейчас я почему-то вижу, как среднего роста, одетая в черное женщина с непонятно бесстрастным лицом свободно проходит в нашу открытую дверь. Совершенно бесшумно вплывает она на три ступеньки лестницы и появляется в недлинном коридоре, а там, за дверным косяком, комната, где спиной ко входу сижу я.

Почему я так люблю бояться? Потому, что страх делает из жизни книгу?

Очень приятна эта маленькая, окруженная забором и загороженная стенами территория. Дом по местным меркам небольшой, а комнаты по две на первом и втором этажах.

Я представляю, что сижу на холодной безучастной траве среди сосен. Дома нет, есть жизнь, своя дикая, страшная вокруг, и я понимаю: мы сейчас там, где раньше было пусто, где не было никого и можно было только что-то интуитивно чувствовать. Мы никого не спросили и стали тут жить…

Почему так радуют рассказы бабушек о том, что было со знакомыми местами раньше? Наверно, это следствие правильности теории, что все времена рядом, нет прошлого и настоящего – много десятилетий назад кто-то прикасался к тому, к чему сейчас прикасаюсь я…

– Давай сыграем в карты, – говорю я хозяину.

– Да ну, там не хватает…

Но сегодня я – Герман, мне необходимы карты. Мне они нужны именно в этой обстановке, под равномерное тиканье часов со сломанной кукушкой. У часов качается длинная медная конечность – маятник. Только русский Эдгар По мог принести его и повесить в этом доме. Хотя я смутно припоминаю, кто-то говорил, что повесил хозяйский дедушка, сам теперь висящий фотографией в рамке на стене. Дом построили при нем. Как интересно, что творение намного живучее создавшего его человека. Не верится: у поэтических зданий есть история построения – грубый плотник еле слышно, скривив рано старящееся от профессии лицо, матюгался, приколачивая раму к окну, через которое я буду наблюдать сверху за ноябрьским садом и видеть тени растений, продуваемых ветром. Ручаюсь, плотник и на четверть не представлял, что создал… Особенно второй этаж.

Скоро мой молчаливый хозяин пойдет спать, а я останусь с домом наедине, наверно, будет страшно, и я буду оборачиваться на каждый шорох. Но не могу не согласиться на это свидание с домом. Я так долго его ждал.

Мне стыдно, что лестница на второй этаж скрипит – это так банально, я хочу написать, что она молчалива, но в таких помещениях лестница должна скрипеть разными оттенками скрипа и тяжело отдавать под шагами. Я заметил, она никогда не издает веселых звуков: и прыгающие через две ступеньки детские сандалии, и медленные опасливые шажки старушки – всё звучит печально.

Почему «старушка» такое страшное слово, а «старуха» – вообще что-то из области кошмаров? Это слово нельзя употреблять всуе.

Хозяин незаметно лег спать, впрочем, так же незаметно он и присутствовал весь вечер. Он настолько тихий и спокойный человек, что уход его и погружение в сон на втором этаже произошли так плавно, что я даже не заметил этого.

Наверно, я боюсь еще больше, поскольку остался один. Один на один? Почему такое устойчивое сочетание слов – «один на один»? На один с чем? С кем? После того как он лег спать, я сосредотачиваюсь на этой мысли, и мне вдруг начинает казаться: кто-то догадывается о моем одиночестве, а я ни за что не хотел бы, чтобы этот кто-то догадался… Теперь я как маленький ребенок, глаза мои широко открыты, я нахожусь во власти художественного состояния. Приходят на ум строчки Бунина:

В холодный зал, луною освещенный, Ребенком я вошел. Тенями рам старинных испещренный Блестел вощеный пол. Как в алтаре, высоки окна были, А там, в саду – луна, И белый снег, и в пудре снежной пыли — Столетняя сосна. И в страхе я в дверях остановился: Как в алтаре. По залу ладан сумрака дымился, Сквозя на серебре…

Еще было двоякое желание – метаться туда-сюда и затаиться, но затаиться было как-то чересчур жутко. Ждать, и чтобы утро осмеяло тебя и, ничего не стесняясь, в лицо было бы сказано: «Шизофреник, чего ты боялся?»

Мне захотелось посмотреть на сосны, я вышел к лестнице, ведущей на второй этаж.

В предбаннике холодно, очень холодно – это промежуточное между «тут» и «там». Я не хочу ближе к двери, боюсь ближе к двери, хоть там и глазок… А может, потому что там глазок?

Как же в детстве я любил смотреть в такой глазок… Он был входом в волшебный мир, в шкатулку, в городок в табакерке. Я мог часами наблюдать в его замутненность за овальным изуродованным образом лестничной клетки, пустой и обещающей что-то, непонятно что. Манящее, но недоброе. А я был «в домике», мне было не страшно. Все эти ощущения возникали потому, что я безумно боялся «Сухую Жердину»…

Как подходили к той старухе эти два слова из саамских сказок, читанных мне в детстве бабушкой. Длинная, несуразная, вызывающая страх и брезгливость, как что-то откопанное – она была моей связью с потусторонним, пограничной полосой между жизнью и вымыслом. Она была тем, что видел только я. Наверное, поэтому еще долго после детства я верил сказкам.

Картинка в книжке, где два саамских мальчика подходят к этой странной женщине, а она струящимся вверх образом возвышается над ними. Там она точно такая, какой я однажды встретил ее, когда она входила в наш подъезд.

Она заходила к сумасшедшей Жанне с моего этажа. У Жанны были похожие на рыбьи, округленные еврейские глаза – недаром «Голем» Майринка так пугал меня всегда своим старьевщиком Аароном Вассертрумом. Говорили, что Жанна занимается колдовством.