реклама
Бургер менюБургер меню

Дмитрий Конаныхин – Жизнь Гришки Филиппова, прожитая им неоднократно (страница 15)

18

Марш так марш.

Ну устал я, устал.

Даже очень.

Чапаю я по мокрому снегу, по бурым лужам, заявляюсь в поликлинику, занимаю место в длинной очереди к нашему эскулапу, которого мы ласково зовем Ехидной, и скучаю среди страдальцев. Но тут под дореволюционными сводами раздается какой-то странный, зловещий, лязгающий стук и в утреннем сумраке коридора медленно-медленно материализуется силуэт моего закадычного дружбана Сани Васильчикова – на костылях и фактически при смерти, столь бледно его чело и полны невыразимой муки глаза.

Я резко сомневаюсь в увиденном, говоря проще, не верю уже своим глазам: прошлой ночью Саня был живее всех живых, индейцем скакал по сцене Дома культуры и дудел в свой любимый саксофон так, что вышибал дух из бауманской дискотеки. Бауманцы визжали, орали и крутились волчками, а Витька Монеткин, звезда институтской секции по боксу, стоя на краю сцены и, подняв согнутую в колене ногу, энергично двигал пятой точкой так, что при виде его фирменного па визжали приглашенные участницы «Московского общества подруг инженеров»[42].

…Будущих инженеров, конечно. Инженерами надо еще суметь стать. Через четыре года Витя станет охранником очередного миллионера и убьет киллера одним ударом, и ничего ему за это не будет во времена торжествующей демократии. Впрочем, я отвлекся. Ты останавливай меня, если что, Шура.

А вот на той дискотеке… О, это было удивительное время, когда молодежь еще не умела целоваться по-заграничному, то есть с громким чавканьем и напоказ, поэтому ребята по старинке молча распускали руки ко всеобщему удовольствию будущих подруг инженеров… Да уж… Эх.

Лязгая костылями, Саня подходит к нашей очереди, бледнеет и молчит.

– Саня?

– А, привет, Гришка.

– Э-э-э…

– Нормально. Ты к Ехидне?

– К нему.

– Гришка, пошли вместе, а?

– А смысл?

– Смысл есть. Ты мой боевой товарищ. Ты привел друга, помог дойти. У тебя добрые и честные глаза, ты, Гриша, умеешь врать, как бог. Ехидна тебе поверит. Он отвлечется, короче, все будет в шоколаде.

– Думаешь?

– Отвечаю.

– А диагноз?

– Гришка, ты че, мне Виолетта такую историю болезни достала! Пять листов одной латыни. Бурденко! Фирма! Ехидна вжисть не разберется. Говорю: две недели в кармане. Даже три! Ну ты чего? Вечно ты какой-то слишком пессимистичный!

– Дай-ка глянуть. А костыли зачем?

– Для надежности. Ты че, я все продумал. Ты подведешь меня к Ехидне, я уроню костыль, ты меня поддержишь, он бросится поднимать, это вызовет в нем чувство сопричастности.

– Саня, ты где понабрался этой мути?

– Это Элеонора.

– Элеонора?

– Ну, с психфака[43].

– А Виолетта?

– Ну что ты занудничаешь? Ты еще о Жанне спроси. Так! Эй, козера! Расступись! Ты че?! Пусти тяжелобольного! Ты не понял? Ну, блин, вот я выйду. Нет, ты понял?! Гриша, до чего борзые козера пошли!

Раздвинув возмущенно пищавшую икру первокурсников, которых за строптивость и легкую невменяемость, свойственную всем бывшим школьникам, испокон веков зовут козерогами, мы протискиваемся в дверь:

– Ростислав Васильевич, можно?

– Вы оба ко мне?

– Оба.

– Хм… Ну-ка, ну-ка… Красавцы. Проходите оба.

И начинается наш поход.

Я несу тело боевого товарища на себе. Саня, роняя пот, бледнея и обмирая, мужественно, по сантиметру, преодолевает бесконечные три метра к столу.

Ехидна молча наблюдает шествие бойцов. Герои, соответственно, преодолевают пространство и время кабинета. В сгустившейся тишине оглушительно гремит расчетливо оброненный костыль. Саня слегка приподнимает голову, чтобы оценить диспозицию. Дело дрянь: Ехидна даже не шевелится. Он возвышается в кресле темным инквизитором напротив предновогоднего окна и скептически подпирает подбородок кулаками.

Это все очень-очень скверно. Но отступать уже поздно.

– Так… Филиппов, ты без костылей. Начнем с тебя. Что у тебя?

– Вот, – я протянул ему записку медсестры.

– Так. Сколько дней не спал? Два? Три?

– Э-э-э…

– Значит, три. Посиди пока. Васильчиков, что у тебя?

– Вот… Ростислав… Васильевич… Вот…

Ехидна скептически берет тоненькую папочку, смотрит на штампы, хмыкает, скучливо трет переносицу, затем опускает очки со лба. Поправляет очки. Я смотрю, как бегают по строчкам его глаза. Ехидна приближает листок к переносице, аккуратно кладет на стол, снимает очки, но поднимает брови и потом переводит взгляд на Саню.

Саня хорош. Саня красавец.

Саня теряет жизнь по капле.

Ехидна протирает очки белоснежным платком, снова читает профессиональную клинопись.

Хмурится.

За дребезжащим окном ползут автобусы, гудят моторы, хлюпает слякоть, доносятся голоса прохожих и карканье ворон, низкое небо набухает оттепелью. Время течет смолой.

Вдруг Ехидна резко вскакивает и прыгает к стеллажу, берет толстенный том и начинает с шумом листать, потом хватает еще какие-то справочники, плюхается в растерянно крякающее кресло и опять углубляется в чтение. Мы наблюдаем за ним с легким удивлением: манускрипт Виолетты явно действует на всю катушку.

Ехидна закрывает лицо большими пухлыми ладонями. Его пальцы дрожат. В таком состоянии, клянусь, его никто никогда не видел.

Мы переглядываемся – с длинных ресниц красавчика Сани слетают молнии ликования.

Наконец Ехидна отнимает ладони от мертвенно бледного лица. Мы в шоке – он заливается слезами. Это… сильное зрелище. Ехидна встает, грузно наклоняется, поднимает Санин костыль, огромной тучей надвигается на нас:

– Мальчик… Бедный мальчик… Как же так…

Мы с бедным мальчиком обращаемся в камень.

– Мальчик… – Ехидна протягивает костыль Сане. – Вот. Возьми. Как… – он говорит с усилием, будто держит на груди каменную плиту. – Как ты себя чувствуешь, мальчик?

Саня, как-то особенно задумчиво и нежно, с подлинно ангельским смирением, отвечает:

– Держусь, Ростислав Васильевич. Держусь… – И, подобно святому Себастьяну, кротко и недоуменно взирающему на стрелы в своем теле, сжаливается над Ехидной: – Колено болит, но терпеть можно.

– Что?! – вдруг сипит Ехидна. – Что болит?! Что терпеть можно?!

– К-колено, – вдруг запинается святой Себастьян. – Почти. Не… Болит…

– И больше ничего? Вот как? Так-так…

Ехидна возвращается на свое место, закрывает и огромной своей лапищей гладит книги, аккуратно складывает очки в очечник, откидывается на спинку кресла и минуту рассматривает сводчатый потолок. Потом берет манускрипт Виолетты, перелистывает пару страниц, будто забыв о нас, но…

– Молодой человек. Вот здесь, в вашей справке, – вдруг ласково мурлычет Ехидна, – здесь написано, что вам, молодой человек, вот буквально на прошлой неделе проведена сложнейшая операция на открытом сердце…

Мы молчим. Все ясно.

«Бросьте этих христиан львам!»[44]