реклама
Бургер менюБургер меню

Дмитрий Конаныхин – Жизнь Гришки Филиппова, прожитая им неоднократно (страница 17)

18

Я замираю.

Так мы и сидим в темноте, за окном летит время, ползет пространство, поздняя осень гонит серые тучи, рядом с нами спит очень больной ребенок, маленькая девочка. Вдруг Марина тихо, почти шепотом начинает говорить:

– Она моя племянница. У нее никого не осталось. Мы в Москву едем. Там наши дальние родственники. Потом дальше поедем. Поездом. Моя сестра… Короче, к ним в дом попала бомба. Я сама в Бендерах живу… Жила. А сестру с мужем и братика ее. Самолет. Эти. Они тогда… Вам, наверное, показывали. Они тогда говорили, что нам, империалистическим советским собакам, не место. Нет там места. Что мы их законы не уважаем, что мы язык не учим, что мы никто, что мы хуже собак. Все как с ума посходили. Соседи стали злые. Все смотрят. А я же там учила их детей. Как так можно, как так можно? А эти, они стали приходить, они стали всякое говорить. «Убирайтесь». Нам. А я – что я? Кому мы плохо сделали? У нас на заводе люди стали собираться. А они говорят: «Убирайтесь». И по радио. И по телевидению, по местному, а потом – потом они наших ребят постреляли. А потом страшно стало, а потом… Вы извините, я сейчас, я… Так жарко, так, как той ночью, вы поймите, Гриша, так. Простите, вы не убирайте вашу руку. Пожалуйста. Вы не сердитесь, вы понимаете, это все так… А потом… Вы понимаете, мы вот этим летом к выпускному нашу школу готовили. Там же выпускной был, в ту ночь[49], в ту самую ночь, вы, наверное, знаете? Вы же понимаете, я же вижу, вы же еще студент, да, вы же помните ваш выпускной? Последний курс, наверное, вы извините, что я так много говорю, я не могу, не могу, не могу, а потом – они по улицам, на бронетранспортерах, и по всему стреляли, по всем, кто шел: по мальчикам нашим, и по девочкам, и по окнам – по всему, понимаете, стреляли, как в мишени, такой грохот, так страшно, так страшно… Гриша, Гриша, я все понимаю, у нас же Союз вроде был, мы же все вместе жили, но как же так, откуда все это?! Как так можно?! А потом, потом, Гриша, они же наших мальчиков резали, живыми резали, животы, девочкам, я же их учила, девочкам груди отрезали, живым, понимаете, живым! И смеялись, и резали, и смеялись: «Убирайтесь прочь, русские свиньи!» И мальчиков очень мучили, отрезали им все… вот здесь отрезали, там так много наших постреляли, грохот, ужас, ужас, я не понимаю, как так можно было, за что они нас так ненавидят, Господи?! Я не понимаю, не понимаю. И снайперы, и пушки, и все это так страшно, и самолет, и убили сестру и мужа. Мы беженцы, я никому не могу ничего объяснить, кто мы всем здесь?! Я не знаю, не знаю, не понимаю, я там не могу оставаться больше, вы поймите, там мне все, как ужасом все, там так страшно, так невыносимо – как людям в глаза смотреть – сегодня он сосед, а завтра, а завтра как, что он будет со мной делать? Я не понимаю, не понимаю, что за время такое, как так можно, у меня вот Вика, мы хотим до моей двоюродной тети, в Салехард, там, может, может, туда переберемся, не могу, я боюсь на старом месте, там ведь опять может война начаться, опять война, это так страшно, так страшно, Гриша, вы поймите, что это вот так просто, посреди всего, вчера мирно, тихо, все соседи, а сегодня ищут, бегают, убивают, режут – и еще эти, палачи, которые смеются, которые, а потом в рефрижератор, в холодильник такой автомобильный, ребяток наших складывали, они же живых резали, живых, наших деток, Гришенька! А они, мальчики наши, начали прятаться. Мальчики в реку прыгали, плыть, а по ним стреляли. А девочки кричали. Девочки так кричали… Гриша, как так можно, Гриша, что ж это такое, почему это все, за что они так нас?!

И я держу ее руку, и я глажу ее голову, и за окном летит ночь, и нет у меня слов, только сухой шелест ее голоса в ушах, гул поезда, гул крови, все вместе, и этот бесконечный разговор до самого утра, и я понимаю, что ей надо выговориться, что такое выговаривается только один раз, что такое можно рассказать только случайному, чужому человеку в поезде, человеку, который уйдет и не вернется, унесет в себе этот разговор, что такое своим не говорится, что все это, то, что ее жжет, сжигает, будет жечь, что это все было, есть и останется, что этот колючий страх, этот горячечный ужас, от которого она спасает горячечную девочку, – это все, что занозой, болячкой в ней сидит, – ей надо это все выговорить, обязательно выговорить, чтобы не поседеть окончательно. И мы говорим до самого утра…

Я иду по перрону.

Я возвращаюсь в большой город.

Гудящие машины, морозный выхлоп, первые снежинки. Небо того светящегося серого цвета, в котором, подобно японцам, различающим сто оттенков красного, москвичи различают сто оттенков серого. Московская зима часто слякотная, но если приморозит, то бульвары украшаются таким пухом, такими кружевами, белым по белому, что… Скоро Новый год, совсем скоро все будут радоваться и говорить друг другу самые замечательные слова.

Вообще, хорошо, когда людям радостно, когда вокруг такое хорошее, радостное, праздничное время.

Шуба наизнанку

И вот диплом.

Меня ждет Пятый сектор[50], знаменитый Пятый сектор, мечта всей моей голопузой жизни. Меня ждут самые патентованные, самые сумасшедшие спецы «Турбомаша»[51], меня ждет сам Боб Криштул…

Я уже год хожу в Пятый сектор как на работу. Мне так хочется говорить – «как на работу». Только проскочить, промучить, проломить эти четыре месяца – и начнется моя настоящая дорога к звездам. Впрочем, у каждого своя дорога.

Хитроумный Боб придумал мне в качестве дипломной темы хитроумно спроектировать метановый автозаправщик, который должен хитроумно работать, даже если на автозаправке или на площадке слива метана вырубят электричество. Для этого пепелаца[52] надо разработать такой турбонасосный агрегат, который может закачивать жидкий метан, используя давление паров кипящего метана и кучу всяких интересных регуляторов, испарителей и прочей технарской чертовщины.

Мне надо показать класс. Мне надо сдохнуть, но показать класс.

И меня начинает кружить и носить по библиотекам, как кузнеца Вакулу, что верхом на черте за черевичками летал.

Самая главная сложность в криштуловой загадке – это скрестить ужа и ежа: грамотно рассчитать и посадить на один вал колесо газовой турбины и колесо жидкостного насоса. Поначалу, как майское теля, взбрыкивая и радуясь, я лезу в книги нашей кафедры, подбираю и рассчитываю подходящие варианты по нашему главному учебнику – букварю[53] Веры Петровны Кунгурцевой, доктора технических наук, звезды моего Технилища и лауреата всевозможных премий. Следует сказать, что при виде Кунгурцевой трепещут все – восемьдесят лет, пловчиха дай боже каждому, стальной взгляд голубых глаз и не менее железная воля. Я бы даже сказал – титановая. С каждой страницы ее монографии лязгает, брякает, гремит и обрушивается на меня титановая непреклонность Веры Петровны – формулы стоэтажные, объяснения лаконичные до нервной чесотки и венец всего творения – оглушительно громоздкая методика расчета газовых турбин. Помнится, еще на третьем курсе мы рыдали, пытаясь удержать в дурных башках эту клинопись Кунгурцевой, ни черта не понимали, но учили, грызли и долбили великую премудрость Веры Петровны.

Но, черт побери, я же дипломник! Меня Боб ждет. К черту! Инженер я или нет?!

Я надеюсь быстро прогрызть этот гранит, бог с ним, газовые турбины есть газовые турбины, заново, буквально побуквенно и посимвольно штудирую букварь Кунгурцевой, лезу в раздел расчета жидкостных турбин… И сажусь в лужу намертво. Несопоставимо куцый огрызок, не пойми какие формулы, схемки…

Приплыли.

«А поутру они проснулись, под ними мятая трава»…

Чувствуя противно растущий внутри ужас, я ковыряюсь еще три дня, не сплю, заливаюсь крепким чаем, перевожу гору бумаги, я честно долблю букварь, пытаясь соединить два раздела, бьюсь, мучаюсь и матерюсь.

Наверное, так разверзается ад – медленно, но неотвратимо.

Делать нечего, ранним утром четвертого дня, голодный и холодный, я еду в Технилище, первым дожидаюсь у кабинета Кунгурцевой, пока она придет, здороваюсь, объясняю, опять жду, пока она меня позовет, захожу в холодный кабинет (она только что проветрила), что-то мямлю о «Турбомаше», о теме диплома, горячусь, листаю перед ней ее же монографию, пачки своих черновиков.

С каждой секундой сумрак в кабинете леденеет. Еще бы – ведь мы на кафедре глубокого холода. Ведь я все знаю о глубоком холоде.

Мне только так кажется. Идиот.

– Вот, Вера Петровна, вот тут… Жидкостное колесо… У меня формула вырождается… Какие-то сумасшедшие обороты… Вот здесь, посмотрите…

Слова из меня еще вываливаются по известному всем студиозусам «методу огурца»[54], но сам я понимаю, что я попал по полной, я что-то такое чувствую, поднимаю глаза – Вера Петровна сидит с прямой, как струна, спиной, ее обычно белесые глаза горят голубым огнем. Она буквально взвивается на зависть всем индийским гуру левитации. Молчи, Гришка, молчи, глупец! Но мне нельзя, нельзя, нельзя молчать, ведь всего лишь диплом, всего лишь сто двадцать дней, ведь Криштул и Пятый сектор ждут:

– Так быть не может… Радиальная турбина, а здесь лопатки жидкостного вообще в ноль превращаются, там же технологические зазоры всю эффективность убьют перетоками, вот, пришел к вам, может, подскажете, как…