реклама
Бургер менюБургер меню

Дмитрий Конаныхин – Студенты и совсем взрослые люди (страница 4)

18

Тася остановилась на пороге, оглянулась назад, какую-то секунду рассматривала Валерку, потом вышла из кабинета и плотно притворила за собой дверь. Ольга Альбертовна, тщательно молодящаяся шатенка в очень изящном финском костюме, незаметно-брезгливо рассмотрела Тасю, потом уже смотрела в упор, позволив себе всепонимающую улыбку. Тася заметила утончённо-женскую издёвку и глянула в ответ просто и даже намеренно чуть-чуть дурковато:

– Валерий Петрович устал, просил не беспокоить.

– Понимаю-понимаю.

– Всего хорошего… Олечка.

– И вам всего наилучшего, Таисия э-э-э-э…

– Спасибо.

Провинциалка вышла. Дверь в приёмную закрылась. Ольга Альбертовна фыркнула, чуть вздёрнула прелестный носик, изящно поцокала идеально наманикюренными коготками по столешнице, потянулась, вкусно зевнула, потом достала из верхнего ящичка красивую польскую пудреницу, открыла её и с лёгкой досадой стала изучать тоненькие мимические морщинки.

Тася, едва приехав из Киева, надела старенький, выцветший до бесцветности халат, повязала белую косынку, взяла в сарае самую зацепистую тяпку и своей особо круглой, перекатывающейся походкой рванула на низ огорода. И там, там уже разбивала подсохшую корку под фасолью, капустой, пушила луковые грядки и вошла в такой ритм и раж, что уже не чувствовала времени, да толком и не слышала ничего вокруг. По её смуглым запылённым ногам и рукам сбегали капли пота и вырисовывали чёрные дорожки, больше похожие на прихотливую татуировку. Сердце привычно стучало, затылок пекло даже через косынку, спина взмокла, но эта изнурительная работа лучше дегтярного мыла очищала душу от мерзости, пережитой в большом городе.

Изумрудно-сливочные, уже начавшие закручиваться кочаны капусты раскрывали внешние листья, чуть ажурные из-за перелезших от соседки мохнатых гусениц. За межой что-то шептало мягкое жито, нежась под тёплыми ладонями ветерка, изредка выскакивавшего на солнцепёк и снова прячущегося в высоченной стене разросшихся орехов. Эти восемь деревьев росли столь обширно и роскошно, что занимали полосу не меньше десяти соток на низу Ульяниного огорода, вдоль которого сбегал вниз Тасин участок.

Над разогревшейся плодородной землёй прокатывался карамельный прибой сбивавших с ног запахов – сильной, рвущейся вверх картофельной ботвы, украшенной сиренево-оранжевыми и бело-жёлтыми букетиками, белого и розового клевера, густо покрывшего межи, стремительных рядов распиравшей землю моркови, луковых грядок, помидорной делянки, кисловато-сладкой волны падалицы из-под яблонь-скороспелок, густой клубники (не забыть поискать последнюю), от высоких кустов малины, ликёрных вишен, липких капель по сливовой коре, крыжовника, зарослей смородины в дальнем тенистом углу, тысячелистника, подорожника, полыни, бессмертника, пьяной кашки, лебеды, спорыша, ромашки и прочего бесчисленного разнотравья, над которым жужжала и беззаботно упивалась нектаром суетливая насекомая живность.

Солнце проскользило по выгоревшей небесной сфере кипящей каплей масла и зависло над вишнёво-оранжевым запылённым горизонтом. Тася отбросила тяпку в сторону и медленно завалилась на нагретую межу, густо заросшую порозовевшим на солнцепёке тысячелистником, сняла влажную косынку, вытерла едкий пот с горячего лица, с шеи, оглянулась и устало удивилась, сколько же она дел наворотила.

– Мама! – послышался топот сильных ног Зоськи. – Мама! Ну что? Я думала, ты ещё в Киеве! А я с карьера вернулась, купалась с девчонками, потом к колодцу ходила, всё думала, как ты там! А ты здесь… Мамочки… Это когда ж ты вернулась?!

– Да думала, что недавно. Думала – не так давно. А вот видишь… А ведь просто вышла посапать. Знаешь, в охотку…

– Ничего себе, в охотку! Мам, на, я воды тебе принесла, я ж тебя как увидела, так сразу побежала, а потом подумала, вернулась, чайник захватила, ну, короче, вот. На, держи Большую.

«Большой» в семье Добровских называли очень удобную литровую жестяную кружку, передававшуюся по наследству. Тася осторожно взяла тяжёлую кружку, вырывавшуюся из непослушных, трясущихся рук, порадовалась прохладе запотевших стенок, молитвенно прикоснулась запёкшимися губами к ледяному ободку, чуть двинула горлом и даже застонала от удовольствия. Первый, неуловимый, желанный глоток воды скользнул по наждачке сухого языка, заклокотал в горле, застудил клейкие зубы, дал себя распробовать и, наверное, так бы и впитался в солёном рту, но вслед ему потекла-хлынула стылая, бесконечно вкусная колодезная вода. Тася держала большую кружку обеими руками и пила, пила, пила не отрываясь, то мелкими, то крупными глотками, чувствуя, как с каждым глотком наливается приятной, баюкающей, блаженной усталостью уработавшееся до дрожи, до немоты, до конского пота тело.

– Мама! Мама, ты ж осторожно, вода ж холодная ужас просто, ещё не отогрелась, только ж принесла!

– То, что надо. Самое оно. Лучше и не придумаешь. Погоди. Я сейчас, ещё допью. Высохла просто. Ф-ф-фух! Вся мокрая. Аж по спине вода плавом.

– Мама… Мам… – Зоська старалась заглянуть в неуловимые глаза мамы. – Мам, ну, что тебе сказали?

– Садись, – Тася подняла голову и в первый раз глянула прямо дочке в глаза. – Садись-садись на межу. Всё хорошо, но в университете ты учиться не будешь.

– Мама?! Как? Ты что? Как? Мама? Да ты что?! Что тебе там наговорили?!

– А ты послушай…

И наверное, впервые в жизни Тася так по-взрослому стала говорить с дочкой. Не жалея, не боясь, не скрывая и не таясь. Просто как женщина с женщиной, без оглядок и поправок на детство, открывшись так, что Зоська занемела и смотрела на маму во все глаза, словно в первый раз увидела. Так всегда бывает, когда красивым молодой красотой девушкам повезёт узнать, что их матери тоже – желанны, привлекательны и решительны. Не понятно любимы, из детства, привычными отцами обожаемы, а – по-женски – для других, чужих желанны. И что матери, в женской силе и красоте, могут вот так, со спокойной улыбкой, чуть прикрыв длинными ресницами потемневшие глаза, рассказывать о прожитом, испытанном, прочувствованном, недомашнем, но с другими мужчинами.

– Вот так, Зосечка… Мальчик из довоенного. Наш комсорг Валера… – Тася помолчала, потом, крякнув, поднялась с межи, протянула руки к небу, прогнувшись-потянувшись. – Он цену поставил, чтобы я с ним спала. Вот так. А я… – она глянула на притихшую дочку. – А мне противно.

– Мама… – прошептала Зося, всем телом ощущая, как в ней клокочет лютой лютью ненависть к тому чужаку и как тонет в волне ненависти её университетская мечта.

И больно ей было, и бешено, и весело, и нежно. Нежно – к маме. И ни секунды больше не жалела Зоська, не переживала, не дёргалась, не пыталась что-то оплакать по-девичьи, нет уж! – такой уж у неё был папы-мамин характер, что с грохотом разорвала-припечатала она все кружевные-детские мечты и выпалила, в первый раз в жизни при маме коряво выматерившись:

– Ну и хуй с ним. В другой институт поступлю.

– Точно, – Тася, чуть прищурившись, глянула на взъерошенную девочку. – Я знаю, что будет. Мне Захаровна тут хвасталась, что её Света в Ленинград едет. Будет поступать в технологический, будет технологом по всяким молочным делам. А что, если и тебе? Будешь сыры, сметану делать на нашем молокозаводе, как сыры будем в масле кататься. А что? С простыми людьми – оно и жизнь проще жить. А там, глядишь, и сама разберёшься, что и как. И с кем жизнь лучше жить. Ленинград – самый лучший город в Союзе, не то что Киев с его надутыми пурцами. Ленинград, ты только подумай – Ле-нинград. Хочешь?

…Вот так – в секунду – решаются судьбы. Можно годами лелеять надежды, строить планы и людям доверяться, их умные советы слушать, им следовать и верить, можно учиться, книжки читать и готовиться к одной жизни, а тут – бац! – и надо эту непрожитую жизнь поломать – и совсем по-другому решить. А всё потому, что совесть сама подсказывает, где справедливость и где она – правда. Сложная это штука – справедливость. Как её померить? У каждого ведь своя правда. У богатого одна правда, у бедного – своя. У больного и здорового правды разные. И у добряка правда, и у подлеца, да и у лжеца – ведь тоже своя правда. А люди справедливости хотят. Чтобы по справедливости. Ведь и не всегда поровну получается справедливость. А по совести. Что же – совесть у каждого своя? Как и правда – тоже своя? Так, получается? Вроде ведь одно и то же – справедливость правду ведает. Только что-то не так. Справедливость – откуда она берётся? Какой меркой меряется? Жизнь сама подсказывает – когда ребёночку, старику или больному побольше, а себе поменьше, когда любимую женщину укрыть своей одеждой, а самому дрожать, когда промолчать нельзя, больше нету мочи терпеть – вот тогда и понимаешь, откуда берётся эта штука – справедливость. Получается, что она подлости противоположна. Как кривда противоположна правде, так и справедливость – подлости. Так? Да вроде так. Только когда? Да вот тогда, когда всю жизнь живём, себя не зная, пока не приходит секунда – узнать, испытать и решать. Не свою – а ближнего правду ведать. И самому решать, без подсказки. А Бог смотрит. Именно. Ладно, мы ж молодые, пошли жить дальше – жизнь удивительная штука…

– Ленинград?

– Да. И Света едет, да и Коля Зинченко – тоже.