Дмитрий Конаныхин – Индейцы и школьники (страница 44)
– Ма! Ма-ма! – Зоськин голос треснул сухой веткой. – Мамочка! За что?!
И она, запинаясь, комкая, глотая слова, стыдясь, разгораясь в правде своей, заглядывая маме в глаза, доверяла – словами доверяла свою первую любовь, свою тайную тайну, свою заветную, сладкую боль. Говорила, говорила без остановки, всё рассказывала, о чём молчала эти полгода, бубнила маме в шею, вздрагивая от оставшихся рыданий. И так полегчало Зоське, так стало невыносимо легко и сладко, что рассказала о потаённом, таком зажатом, таком светлом, как солнечный лучик, чувстве. Маме доверяла, бормотала, прижималась, ластилась невольно, вздыхала, всхлипывала, как всхлипывает накричавшийся, испуганный до бледности ребёнок, испугавшийся потеряться в мире больших людей, накричавшийся до тошноты и обморока и, наконец, нашедший свою самую родную маму.
И Тася слушала, успокаивалась, чуть улыбалась непривычной взрослости выросшей дочки, целовала горячий влажный лоб, мокрые, солёные, зелёные, как море, глаза и тихонько запела только им двоим памятную колыбельную. Без слов прозвучала эта музыка материнского сердца, тихонечко так, словно откуда-то из неведомой дали, из далёкого распашоночного детства вернулась.
Зося замолчала. Только крепко-крепко прижималась к маминому плечу.
– Ах ты ж моя рябенькая курочка… – проговорила Тася. – Ну что ты, что ты? Куда он тебе? Ты ж рябенькая курочка, а он…
Зося замерла. Что-то оборвалось внутри. Какая-то паутинка. Какая-то надежда. Мамины слова проваливались ей в душу, словно в бесконечный колодец обрывалась длинная-предлинная цепь. Господи! Да неужели!
– Я? Я – рябенькая курочка?! – прошептала она. – Рябенькая?
– Да, доченька. Ты пойми, надо понимать, в каком мире живёшь, кого любишь, как и почему. И что из этого будет. Твоё же сердце – оно не вечное, не для всех, для тебя да для тех, кто тебя любит, кого ты полюбишь. А ты… – Тася подбирала слова, не видя, как судорогой свело Зосино лицо, как слёзы, новые слёзы залили дочкины глаза. – А ты… Ну не того ты полюбила, доця.
Вот так… И что-то хрустнуло в Зосиной душе, сломалось в ту секунду. Так, словно мыльный радужный пузырь, лопнула последняя иллюзия её умершего детства.
Когда взрослеют дети? Когда самим приходится делать что-то взрослое? Или когда под дых бьёт неожиданное разочарование в родителях? Так сын узнаёт, что отец не самый сильный и не самый смелый, а вовсе так даже слабый, так дочка узнаёт, что не она заполняет мамино сердце… Это самое сильное, самое первое, самое яркое разочарование в наших родителях мы обязательно припасаем, припоминаем в самом потаённом кармашке нашей души – а потом, если настанет такая минута, обязательно бросаем назад, с отмщением бросаем. Мы же верим, что родители заслужили этот бросок – ведь наши родители так непростительно стареют, слабеют, становятся некрасивыми, больными – сложно удержаться от раздражения. Так атеисты плюют в иконы, со страхом плюют, ожидая: «А вдруг?!» Так взрослые дети строго говорят старикам своим: «Погодите, заняты мы». А те ждут. Дождутся ли? Как повезёт. Прибежит тогда опомнившийся взрослый ребёнок, переполненный непосильным взрослым опытом, склонит колени перед поседевшей мамой – и будет он снова трёхлетним малышом. И снова мама простит. И отец пожмёт руку. Если не умрут родители к тому моменту раскаяния, конечно. Иначе возле каменной плиты – кричи, не кричи, хоть что делай – сам-один остался, тебе прощать, тебе занозы вынимать, тебе терпеть. И ждать – когда твой повзрослевший ребёнок заглянет уже тебе в глаза…
Здесь бы и закончить рассказ о первой любви Зоси. Но это только в книжках бывает всё размеренно и красиво. Жизнь – довольно беспощадная и нелогичная в своей предопределённости штука. У каждой первой любви есть эхо, послесловие. Так бывает…
Итак, прошло семь лет.
…Зоська вошла в веранду. Остановилась, давая глазам отдохнуть после яркого полуденного света. Сняла босоножки, озабоченно осмотрела правую пятку – не натёрла ли. Пятка сухая, не каждая обувь подходит. Чуть не так, даже если самые красивые туфли – всё равно натрут. Черт бы побрал этот высоченный танцевальный подъём!
– Мам! Мам! Я пришла! – крикнула в открытую дверь кухни. Зоська знала, что мама дома, готовит обед, а папа Васька опять на дежурстве. – Мам, знаешь, там, в универмаге я такое платье видела, сейчас расскажу. Мам?
Она прошла в кухню. На плите пошумливал чайник, готовясь радостно забулькать. На столике стояли тарелки, лежала взрезанная буханка свежего топоровского хлеба – настоящего, румяного, с хрустящей, словно сдобной, корочкой. Как же Зося соскучилась по топоровскому белому хлебу, по аромату высокой тёплой буханки! Ещё когда в Ленинграде садилась в самолёт – уже тогда слюнки пускала.
Зося цапнула горбушку, с наслаждением закусила, чувствуя, как слюна смачивает хлеб, ощупывая губами шершавость корки.
– М-м-м… Какой хлеб! Ка-кой хлеб! – нараспев пропела она. – Мам, я бы буханку целую съела! Мама!
В доме было тихо. Зоська закусила горбушку, подняла руки, взъерошила рыжие волосы – она всегда лохматила даже самую аккуратную прическу, когда приезжала домой, к родителям. Так, с куском хлеба во рту, она вошла в комнату.
В полной тишине на стуле у окна напротив сидела мама Тася.
Тихая. Очень спокойная. И смотрела на Зосю.
Зося, забыв о куске хлеба во рту, села на пуфик стоявшего у двери дивана.
– Доця, – каким-то шелестящим голосом проговорила Тася. Откашлялась. – Доця. Тебе надо идти к Зинченкам. Там – Станислав. Он тебя хотел видеть.
– Погоди… Мама… Мам, чего ему надо?! Я замужем, мама. Я…
Зося запнулась, она тут же вспомнила разговоры о несчастной и быстро закончившейся женитьбе Стаса. Из родни Зинченков доносились смутные слухи, никто толком ничего не понимал, знали, что Стас в одночасье бросил хорошее место в институте и уехал куда-то в глушь, так и не защитив готовую диссертацию. Говорили, что в Топоров приезжала его бывшая жена, что вроде искала даже, передавала, что искали его в институте, но… надо было знать характер Стаса и его умение исчезать.
А ещё Зося прекрасно помнила поздний и невероятно дождливый вечер, когда мама потащила её искать подарок Стаса – здоровенного, как слон, игрушечного зайца, которого Зося со злости бросила в ров Панского сада, прямо в густые заросли. Ох и поругались же они тогда! Зося и не думала идти. «Вот ещё! Выискался! Борода!» Но Тася, которой Стас всегда нравился, тогда совершенно не стеснялась в выражениях и такого наговорила Зосе, что та безропотно пошла в ночь, искала того проклятущего зайца и фыркала, припоминая неожиданно крепкие слова мамы. Но… Но то был
Зося взвилась – слишком уж тихая была мама Тася:
– Мама? Да что такое?!
– Зося. Слушай, доця. Стас дома. Стас приехал в Топоров. Тебя хочет видеть. И ты пойдёшь. Слышишь? – Тася нажала на голос. – Пойдешь, потому что…
– Потому что – что?
– Он умирает, доця. Может, завтра умрёт. Может, сегодня.
Зося медленно-медленно, словно бескостная, легла на диван и закрыла глаза. Её веки дрожали. Перед глазами прыгала улыбка Стаса, его лохматая борода, румянец во все щёки, капли воды в волосах и на бороде – когда она прыснула ему в лицо. «Стас!.. Стас… Да что же это?!»
Не в силах подняться, она повернула голову и разлепила веки. Тёмный, расползавшийся силуэт что-то сказал маминым голосом. Зося попыталась вслушаться. Не получилось. Она напряглась, ватной рукой провела по лицу.
– Энцефалитный клещ… Пока вышел из тайги, пока дождались вертолёта. Пока вывезли. Пока тут, в Киеве, лечили, никому не говорили. А вчера… Короче, отдали его на руки Тамаре Николаевне. Она и привезла его. А сегодня пришёл в себя. И сразу тебя позвал: «Зосю приведите. Я знаю, что она из Ленинграда прилетела. Ни о чём так не прошу. Только Зосю приведите», – так мне Тамара Николаевна передала. Я только что её встретила, да ушла она, не стала тебя дожидаться она. Плохо ей с сердцем, сестра увела. – Тася затихла. Что-то рисовала пальцем по скатерти. Потом стала перебирать пальцами – она всегда так делала, когда нервы были ни к чёрту. – Зося. Надо. Надо, доця.
– Хорошо. Конечно. Я ещё секунду… – Зося повернулась и стала смотреть в низенький белёный потолок, на котором она знала каждый бугорок. Потом медленно, чуть пошатываясь, по-стариковски опираясь руками, встала и как есть, не переодеваясь, пошла к Зинченкам.
Как она из дому вышла, как по улицам шла, с кем здоровалась, что отвечала встречным знакомым, что рассказывала, как ноги её несли – хоть убей, не понимала Зося. Но обнаружила себя перед воротами Зинченков. За высоким, добротным, как всегда, заботливо выкрашенным забором виднелись заросли «золотых шаров» – Тамара Николаевна была большая искусница в цветоводстве.
Зося толкнула калитку. Та беззвучно раскрылась. Зашла в незнакомый двор, примечая, прислушиваясь. Уже во дворе почудилось что-то плохое. Слишком чисто, слишком всё прибрано. Рядом с будкой валялись цепь и ошейник. Брехливого пса не было. Зося подошла к палисаднику, заглянула в плотно занавешенные окна. Вдруг занавеска на секунду отодвинулась и тут же щель закрылась.
Она прошла дальше, к веранде, почему-то оглядываясь, словно кругом были глаза. Во дворе никого не было. Но Зося отчётливо чувствовала чей-то взгляд. Так, что даже волосы ерошились и между лопатками будто спицу вставило. Только Зося хотела постучаться, как входная дверь ударом раскрылась и мимо отпрянувшей Зоси, наклонив голову и держа себя за горло, выскочила какая-то молодая женщина, пробежала по двору, потом куда-то за угол. Потом оттуда послышался глухой стон, какие-то удары, будто бился кто-то головой.