18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Дмитрий Конаныхин – Индейцы и школьники (страница 18)

18

Старая Аза глянула на неё маслянисто-ласково, обволакивающе и страшно, словно нож достала из-за пазухи. Тася приняла вызов, и глаза её потемнели до небывалого тёмно-вишнёвого цвета.

Тишина поскрипывала маятником – за тысячу вёрст шелестели шины проезжавших машин, где-то далеко, за тысячу лет, свиристели какие-то пташки, беспечно хлопала в ладоши бабочка-крапивница, кружась над последними цветами в маленьком палисадничке возле дома напротив, в траве маршировали цепочки неугомонных муравьёв, с глухим гулом вращался чуть пыльный горизонт уже по-осеннему надорванных облаков, капли колодезной воды стекали по запотевшему боку ведра и раздражающе неравномерно падали вниз.

Время уплотнилось и связало два взгляда.

Наконец старуха чуть вздрогнула и провела сухой ладонью по лицу, словно умываясь.

Тася плавно присела рядом, осторожно начала гладить мокрые глаза сумасшедшей. Надя Петриченко лежала на земле, тихая, до невозможности бескостная, будто переломанная колёсами грузовика кукла. Тёмные, словно из почерневшего векового дерева вырезанные пальцы цыганки держали Надину голову, а Тасины пальцы касались век, скользили по вискам, по щекам, трогали подбородок и крылья носа, пролетали по упрямому лбу, стирали лёгкую розоватую пенку с покусанных, распухших губ. Геля испуганно смотрела на мать, которая творила ей пока непонятное слово. Под руками двух женщин медленно-медленно увядало только что расцветшее молодостью лицо Нади. И непрестанно текли Надины слёзы – словно два маленьких ручейка затапливали глаза. Столько слёз текло, что и представить себе невозможно было, что в человеке столько горя быть может.

Аза стала гладить темя Нади, потом тихонько двумя руками стала касаться затылка и внизу, у шеи. Тася положила ладони на лоб несчастной, и с каждой секундой снова старела, старела, старела Надя. Уже снова на коленях Азы лежала почти старуха со смешными косичками. И уголки её рта поднялись – боль ушла, растворилась, затянулась, покрылась сухой коркой горячечного безумия.

Слёзы перестали течь.

Зосечка, не отрываясь, смотрела на творящееся и старательно не впускала в себя понимание, зажимала тысячу маленьких и не очень маленьких вопросов, которыми она могла задушить маму Тасю. Да что же происходит такое? Как можно так – вызвать и опять отпустить молодость?!

Сумасшедшая открыла бледные, снова выцветшие глаза, потерявшие неожиданную синеву бесконечного неба. Она опять была нигде и всюду. Опять узнавала такой простой мир, такой спокойный и тихий, наполненный её звуками, её музыкой, её словами. Это снова была столь знакомая ей ослепительная, ускользающая темнота.

– Хи-хи. Хи-хи. Хи-хи-хи-хи-хи… Любочка, йди-но сюда. Йди до мамочки, Любочка.

Надя снова звала козу, гладила её белые бока, расправляла яркие ленты и цветы в шуршащем венке, щекотала за ухом, касалась копыт.

– Я взую тебе, Любочка. Подивись, яки туфельки я тобi купувала, Любочка.

Она резко села. Припадочная, ускользающая улыбка ползла по её серым губам. Сорвав большой листок пыльного подорожника, Надя стала прикладывать, прилаживать его к серым копытцам козы.

– Подобаються тобi туфельки, Любочка? Донечка, ну що ти не йдеш? Йди-но сюди, дай свою шжку. Яка ж в тебе нiжка маленька, Любочка. Дай, ну. Ну дай шжку, не бшся.

Привычная уже коза переступила и поставила переднюю ногу на колено Нади. А та сидела и тихо бормотала и жужжала под нос, разминая и растирая листок о шершавое копыто.

– От, Любочка, от. От и добре. Я люблю твои нiженьки, я люблю твои шженьки, я люблю твои шженьки, твои п’яточки, твои пальчики, твои маленьки пальчики.

И сумасшедшая старуха плавно наклонилась, словно перелилась вода, и стала целовать и гладить копыто старой козы.

– Дивиться, яки пальчики у моеи Любочки, подивиться.

– Мамочка! – шепнула Зося.

– Тихо, доченька, тихо… – Тася прикусила губу и гладила Зосю по голове. – Не вспугни её, не надо, не надо.

– Мама, за что ж так? За что?

– Да, за что? Ты же этого хотела? Ты же всё знаешь, да? – шёпот Гели вонзился в Тасину грудь острыми когтями.

– Погоди, дочка. Значит, знает. Права она. Ой, права, дочка, – Аза смотрела на бормотавшую сумасшедшую, на Тасю, спокойную и бледную, в кровь закусившую губы. Потом долго-долго всматривалась в маленькую Зосю, склонив голову набок, как старая ворона. – Вот что, Геля, бери-ка ты эту маленькую красавицу да пройдись-ка ты по улице, да вольно пройдись, как вольные люди ходят. Да пойди назад к старому деду Коле да скажи, что Аза просила его тот самый платок отдать. Так и скажи – «тот самый платок». И пусть он тот платок, он знает какой, пусть подарит тот платок этой маленькой красивой девочке. И скажи ему, что Аза ему кланяется и прощенья просит за всё.

Геля в изумлении смотрела на мать, нараспев поющую слова приказа. Но не стала спорить, не стала спрашивать. Молча встала, отряхнула широкую шуршащую юбку. Зазвенели браслеты на запястьях, зазвенело монисто на высокой груди – словно огонь от земли оторвался, молодой, весёлый, вот-вот искры полетят золотые.

– Ну? Пойдём, девочка. Пойдём к скрипачу деду Коле!

Зося замотала головой.

– Иди, доня. Иди. Всё хорошо, – Тася погладила дочку по голове. – Иди, можно. Я подожду тебя.

Силы её покинули, устало сидела она возле старой Азы.

Сумасшедшая обнимала шею козы, умело, бережно и ловко сплетала и расплетала яркие ленты, протирала грязным платочком шершавые козьи копытца, затем, словно фокусник, вынула откуда-то из кармана старый-престарый гребешок.

– От, Любочка, ось зараз зроблю тобi дуже фай-ну зачiску, будеш в мене така гарна, така причепурена дiвчинка. Тре тобi трохи банти зробить, бо ти ж в мене така гарна. Дайно менi, дай подивиться, ща там таке.

Надя бормотала и обнимала шею старой козы, которая терпеливо стояла. Может, животному даже нравилось такое обращение. Всякой живой твари нравится, когда её гладят, – и животному, и человеку. Животных даже чаще гладят. Люди больше словами – чаще бьют. Или ласкают. Или кричат.

– Что было? Немцы? – вопрос цыганки булыжником проскрежетал в немоте вокруг женщин.

– Да… – Тася нехотя проговорила, что-то рисуя пальцем на дорожной пыли. – Танкисты. Её двух девочек, двух близняшек… К себе взяли на ночь. А наутро к танкам привязали и разорвали.

Аза чуть заметно вздрогнула, только пригнулась к земле сильнее. Кому ж хочется такое в себе носить? Кому такое знание нужно? Пригибает такая лишняя правда к земле, в землю вдавливает. А Тася продолжала, комья болючих слов роняла, медленно, тихо и печально-спокойно.

– Вот… А Надя тогда и повредилась. Ходила кругами по улицам. Где могла, там ложилась. То кричала, то плакала, потом замолчала. Её люди к себе брали. Добрые люди. И врач наш смотрел. Только ничем не могли помочь. Вот она с козой до сих пор и ходит. К ней в хату соседки приходят, что-то поесть приносят. А она целыми днями по улицам ходит, козу вот эту вот свою водит, лентами украшает. И всякий раз – то «Любочка», то «Танечка». Люба и Таня – близняшки её были, значит.

Тася помолчала. Цыганка старой вороной сидела, обхватив свои колени, свившись в узел, и всматривалась перед собой, словно видела что-то далёкое.

– За что люди такие звери?

– Не знаю, не знаю. Ты ж старая уже, много жила, знаешь сама.

– Ничего я не знаю. Вот этого вот не знаю. Не понимаю. Сами еле живы остались. Мне недавно люди передали – нашли в Бендерах, ну, этих… Этих… Которые наших людей из Ясс убивали. Наших, кто старый был, подушили, молодых постреляли. А девочке одной, самая красивая была, я знала её маленькой, она ж такая была – самая красивая в роду нашем была, – груди отрезали, прямо перед всеми, живой отрезали. И ведь не удрали же… На что надеялись? Их же все люди искали. Все. Земля гудела, так искали. По всей Бессарабии искали. До Одессы ходили – искали. К венграм ходили. К полякам ходили. Везде – лишь бы найти – везде ромалы ходили, друг друга просили – лишь бы найти. Вот и нашли… Люди нашли.

– Ясно. Сами?

– Да. Закопали их. Возле перекрестья дорог.

– Ясно.

– Живыми.

– Понятно…

– А ты откуда умеешь? Кто научил?

– Мама. Бабушка. Бабушку – прабабушка. Научили.

– Вижу. А ты видишь? Всё видишь?

– Да. Что могу.

– Бедная ты. Счастливая. И бедная. Меж тремя смертями живёшь.

– А что делать – жить-то надо. Дочка.

– Её спасёшь.

– Да? Получится? Ты точно знаешь?

– Получится. Две жизни спасёшь, с того света достанешь.

– Откуда?

– Этого я уже не знаю. Что я тебе? Что я тебе, что? Брехуха какая-то? – Аза совершенно неожиданно для самой себя разозлилась.

И что злиться-то было? На кого? На эту девочку, которая так много знала о себе и о людях? На то, что жизнь вот такая, что волком выть, кошкой мяукать, непонятно каким зверем орать, что так сердце печёт? Кого вернуть, куда шагать? На что жаловаться? Небу? С неба вода течёт, но не солёная, как слёзы. Земле – так она все слёзы человеческие впитывает. Кому пожалиться, что кости истончились, а кожа иссохла вся? Кому рассказать, что сила уходит, тело морщится, дряхлеет, что время так сжимает, так стискивает, что выдавливает, по капле выдавливает – улыбки, любовь и надежды, только круче землю делает – так, чтобы шагать было как по лестнице – по бесконечной лестнице наверх, к бесконечному Богу?

– Всё. Пора мне. Сейчас Геля придёт – дочку твою приведёт. И не говори ничего, – замотала головой цыганка. – А то гляну дурным глазом…