реклама
Бургер менюБургер меню

Дмитрий Колесниченко – Непростые дети. Другой берег (страница 14)

18

«24.11.2003. Инцидент в Третьяковской – серьёзный. Т-1 (Тая): непроизвольный отклик на артефакт XV века, вербализация данных при посторонних. Контроль хуже, чем казалось: физическая близость к историческим объектам вызывает пробой стены. Введены перчатки. Необходимы систематические тренировки контроля. Т-2 (Таня): “четвёрка” – намеренная ошибка для маскировки. Адекватная реакция. Скафандр стабилен, но подростковая среда – повышенная нагрузка. Подруга А. (Волкова) – наблюдательна. Подобрала рисунок Т-1 с деревом. Корреляция с событием через 48 часов. Пока не опасна. Но «пока» – слово с ограниченным сроком годности».

Дима поставил точку и закрыл тетрадь. Положил ручку рядом. Сидел, слушая тишину – не ушами, а тем, что было глубже ушей, тем органом, который чувствовал мир не как набор звуков, а как поле, в котором каждый человек был точкой, и расстояние между точками можно было измерить не метрами, а степенью угрозы.

Из детской – тишина: обе спали. Тая – с книгой на подушке, тонкий карманный блокнот под ней, как под подушкой кладут молочный зуб для феи. Таня – с наушниками, из которых тянулся провод к CD-плееру на тумбочке, и в тишине ночи, если прислушаться, можно было разобрать еле слышное: «…бесконечность, бесконечность, бесконечность…»

Дверь между комнатами сестёр – приоткрыта. Как всегда. С тольяттинских времён. Щель шириной в шёпот, в ночной вопрос, в протянутую руку через темноту.

Из спальни – ровное дыхание Кати. На кухне тикали часы – маленькие, настенные, купленные в «Ашане» вместе с кружками, с белым циферблатом и римскими цифрами, придававшими им вид солидности, которой они не заслуживали. На подоконнике, если пройти в кухню и присмотреться, – стикер Катиным почерком: «Мы обычная семья». Он был здесь давно, с самого переезда в новую квартиру, перенесённый с бутовского подоконника с бережностью реставратора. Бумага пожелтела, один угол загнулся, но стикер держался – упрямый, как всё, что Катя приносила в этот дом.

Дима выключил лампу и посидел в темноте, которую любил за честность: в темноте не нужно притворяться зрячим.

Сколько ещё?

Он думал не даром – просто, по-человечески, как отец, который лежит ночью без сна и считает не овец, а опасности. Сколько ещё инцидентов, прежде чем маскировка треснет? Сколько ещё умных подруг, прежде чем одна из них не поверит в «реферат по источникам шестнадцатого века»? Сколько ещё мониторинга Крюкова, прежде чем «кот» перестанет тереться о ногу и покажет когти?

Знание дало ответ – но расплывчатый, как тень на стене: контуры были, деталей не было. Что-то впереди – не плохое и не хорошее, а другое. Другая жизнь. Другое место. Другой берег, до которого ещё плыть и плыть, и воды между берегами – больше, чем кажется с суши. Но до другого берега – ещё несколько лет.

Дима закрыл глаза. За окном Москва тихо заметала снегом следы всех, кто сегодня ходил по школьным коридорам в перчатках, грыз колпачки ручек, слушал чужие мысли и рисовал на полях тетрадей деревья, которые ещё не сломались.

Снег шёл всю ночь – ровный, плотный, терпеливый. К утру тротуары стали белыми, и следы вчерашнего дня исчезли, и город выглядел новым, чистым, невинным, как будто ничего не произошло. Но рисунок со сломанным тополем лежал в ящике Алёниного стола. И колпачок ручки был надкусан. И перчатки Таи висели на крючке у входной двери – чёрные, тонкие, рядом с курткой и шарфом, как часть костюма, который приходится надевать каждый день.

Обычные перчатки обычной девочки из обычной семьи. Если не присматриваться.

Глава 4. Сердце не спрашивает

Если вы хотите, чтобы другие были счастливы – практикуйте сострадание. Если вы хотите быть счастливыми – практикуйте сострадание.

Он появился не вдруг – постепенно, как нарастает мелодия в наушниках, пока палец ещё ищет на колёсике громкости нужную отметку.

Максим Ковалёв сидел через три ряда на школьном собрании, посвящённом подготовке к олимпиаде по истории, и Тая заметила его раньше, чем хотела бы признать: чуть небрежная чёлка, широкие плечи под школьным пиджаком, привычка откидываться на стуле так, словно стул был сделан именно под него, – и улыбка. Улыбка, которой хотелось ответить прежде, чем успеваешь понять, чему именно улыбаешься. Капитан школьной команды КВН, десятый класс, обаятельный, остроумный – из тех парней, чья улыбка работает как отмычка: открывает любые двери и любое настроение.

Тая отвела глаза. Руки – в карманах. Перчатки – на месте. Всё под контролем.

Но контроль не помогает от того, что происходит не в пальцах, а в груди – там, где нет ни стеклянной стены, ни протоколов серой мышки, ни правил, записанных и сожжённых двенадцать лет назад. Сердце не спрашивает разрешения, не читает инструкций. Сердце – единственная часть Таи, которая не умеет видеть будущее, и слава богу.

Первая записка – на полях тетради по истории, передана через Алёну (которая передала с выражением лица хирурга, ассистирующего на операции, исход которой ей уже известен): «Если Карл Великий был великим, то почему империя развалилась через поколение? КВН нужен историк. Ковалёв М.». Тая улыбнулась прежде, чем успела себя остановить, и ответила на обороте: «Потому что величие – это не наследственное заболевание. Голубева Т.».

Вторая записка – на следующий день: «Голубева, ты хочешь сказать, что талант нельзя передать по наследству? А Моцарт?» Тая ответила не задумываясь: «Моцарт – исключение. Правило – Сальери. Вольтер говорил: суди о человеке больше по его вопросам, чем по его ответам». Максим написал через перемену, мелким уверенным почерком: «Тогда суди обо мне по этому вопросу: ты свободна после школы в четверг?»

Она была свободна. Она знала, что будет свободна, ещё до того как прочитала записку, – знание пришло утром, тихое, тёплое, непрошеное, как весенний сквозняк из форточки. Но знать – не значит быть готовой. Тая убрала записку в карман, просидела весь урок физики с выражением сосредоточенного внимания, которое не имело к физике никакого отношения, и после звонка ответила: «Свободна».

Олимпиада по истории быстро стала предлогом. По вечерам они сидели в школьной библиотеке плечом к плечу за длинным столом, под жёлтым светом ламп с зелёными абажурами, среди пыльных подшивок «Вопросов истории» и стопок книг. Каждую Тая брала через рукав или перчатку, и, к счастью, Максим этого не замечал – он был слишком занят тем, чтобы выглядеть умным. Впрочем, выглядел он и правда умным: быстро, ярко, с той лёгкостью, которая либо даётся от природы, либо не даётся никогда.

Прогулки вдоль Яузы после школы: мост, блики на воде, которая в марте ещё помнила лёд и несла его осколки тёмными, блестящими льдинками, как битое зеркало. Запах тающего снега – сырой, земляной, с привкусом обещания, которое весна даёт каждый год и каждый год не выполняет до конца. Максим говорил, Тая слушала, и его голос ложился на шум воды и ветра так естественно, что иногда казалось: он – часть этого пейзажа, а не человек с чёлкой и улыбкой, которая слишком широка, чтобы быть совсем честной.

Тая старалась по-настоящему, изо всех сил, с тем странным отчаянием, с которым человек, умеющий плавать, пытается утонуть: не касаться его вещей, не смотреть слишком глубоко, не включать то, что включается само, – а просто быть. Просто шестнадцатилетней девочкой, которая идёт рядом с мальчиком вдоль реки и чувствует, как мартовский ветер забирается под шарф и как ускоряется сердце – не от страха, а от радости.

Две недели. Самые счастливые две недели её шестнадцати лет – и Тая знала это, ощущала всей кожей, но не позволяла себе заглянуть вперёд, потому что заглядывать вперёд означало увидеть, а увидеть означало потерять.

Утро субботы, середина марта. Кухня пахла тостами и кофе – Дима варил его в турке на медленном огне с тем терпением, с которым варил всё: дела, аргументы, жизнь. Катя нарезала сыр, Таня ковыряла ложкой йогурт и делала вид, что не слышит, о чём думает мама. А мама думала о сыре, который подорожал на тридцать рублей, и о том, что летние сандалии Тани уже малы, а денег на новые всё ещё нет, хотя Димины гонорары говорили обратное: Катя по привычке экономила, как экономят люди, выросшие в девяностые, – на уровне рефлекса, который не отменяется никаким балансом на счёте.

Тая спустилась в кухню, села за стол, налила себе чаю из заварника и сказала – ни к кому конкретно, а скорее к чашке:

– Есть только два способа прожить жизнь: первый – будто чудес не существует, второй – будто кругом одни чудеса.

Катя подняла бровь – одну, левую, с тем выражением, которое в семье Голубевых было чем-то вроде сейсмографа: если Катина бровь поднималась, значит, внутри что-то сдвинулось.

– Эйнштейн? – спросила Катя.

– Эйнштейн, – кивнула Тая.

– Ты влюбилась, – сказала Катя, и это было не вопросом, а констатацией, произнесённой с той спокойной безошибочностью, которая не требовала ни ясновидения, ни телепатии, ни яснознания – только материнских глаз, которые видят дочь насквозь, потому что вырастили её из клеточки.

Тая покраснела – и это было так непривычно, так непохоже на неё, что Таня за столом подавилась йогуртом, а Дима приподнял турку над огнём с выражением человека, которому сообщили новый, но не неожиданный факт.