реклама
Бургер менюБургер меню

Дмитрий Грунюшкин – Правда и Небыль (страница 21)

18px

— Абсолютно ничего, — уверенно заявил Степаниди. — Ты вообще понимаешь, что между картиной и фотогра… — Он вдруг замолчал, замер, секунды две не двигался вообще. Потом прикрыл глаза и почесал нос вилкой.

Это было так неожиданно и нелепо, что Юрьев чуть не расхохотался.

— А знаешь, — медленно произнёс старый фотограф, — не всё так просто. То есть в художественном плане эти работы не объединяет ничего. А вот в фактическом…

Услышав слово «фактическом», Юрьев подался вперёд и изобразил на лице максимум внимания и интереса.

— «Правда» и «Небыль» созданы приблизительно в одно время, — сообщил Степаниди. — И, скорее всего, в одном месте.

Юрьев весь обратился в слух:

— Серьёзно?

— Конечно. Тут долгая история.

Подбежал армянский юноша, вопросительно вытянул шею.

— Паринхаш с чечилом и карский хоровац, — сказал Степаниди. — И зелень.

— Дядя, это не быстро, — осторожно предупредил юноша.

— Я подожду. — Георгий Константинович задумчиво почесал в бороде.

— А вы что будете? — обратился молодой человек к Юрьеву.

— Пока ничего, — ответил Юрьев. — Чаю принесите, чёрного с мятой.

— Понял, — сказал юноша и исчез.

— Ты вообще знаешь биографию Родионова? И как появился этот снимок? — спросил Георгий Константинович.

— Грачёва рассказывала.

— Да что она знает? — махнул рукой Степаниди. — Давай лучше я тебе расскажу. С начала.

— Вот-вот, — поддержал его Юрьев. — С самого начала.

Степаниди выпил рюмку, хрустнул зелёным лучком. Перевел дух. Глаза у него блестели, и на лице проявилось благодушие. Казалось, даже о бедствии, постигшем Юрьева, он забыл.

— Начнём с главного. Родионов — гений всех времён и народов, классик, основоположник и вообще величайший фотограф. Будь он жив сейчас, он был бы первым в мире, а я… — он вздохнул, — только вторым.

Юрьев постарался не улыбнуться. Степаниди его бы не понял: к своему месту в вечности он относился более чем серьёзно.

— Я имею в виду портретную светопись, конечно, — добавил он.

— Ну, ты же великий пейзажист, — подлил елея Юрьев. — Твоей методике съёмки с вертолета в вузах обучают…

— А, суета всё это. — Степаниди махнул рукой. — Пейзажи, места всякие… Вот кто остался в истории искусств? Леонардо — портрет. Микеланджело — портрет. Тициан, Рафаэль, Рембрандт… можно перечислять долго. Они писали портреты. Думаешь, Малевич остался с «Черным квадратом»? Ничего подобного! Видел его реалистические портреты? Он же художник уровня Ильи Репина, гениальный живописец. Попался мне как-то в одной частной коллекции его портрет брата. Я читал, что Казимир Северьяныч не то что недолюбливал родича, но между ними были трения. Тёрки. Когда глянул в эти ледяные глаза на холсте, мне стало дурно, я даже снять его толком не смог.

Не мог смотреть в эти глаза! Портрет — всему начало, так же как архитектура — мать искусств. Неважно, чей портрет — президента, артиста, шахтёра, собаки. Это волшебство. Вот дай нам с тобой два идентичных фотоаппарата с одинаковой плёнкой и дай нам одного и того же человека в едином интерьере. Ты сделаешь сотню кадров. Один из них может оказаться удачной бытовой фотографией. А остальные — мусором. Я сделаю пять кадров. Я никогда больше не делаю. И один, а может, даже два из них будут портретами.

Подлетел юноша с блюдом с зеленью. Освежил рюмочки. Георгий Константинович лихо опрокинул очередную стопочку. Глаза его блестели, лицо порозовело, львиная шевелюра растрепалась, а усы с проседью встопорщились, как будто в них влили живой силы.

— Я — фотограф, — продолжал он, похрустев лучком. — Снимаю только и исключительно для себя. Меня часто просят сделать работы на заказ, но я соглашаюсь, только если сам понимаю, что у меня к моим героям возникают чувства, любовь или нелюбовь — неважно. Сильные чувства. Поэтому произведения, которые я делаю, мои! Я снимаю Ельцина — и это мой Ельцин. Мой Горбачёв. Мой Солженицын. Мой Лихачёв. Мой Гайдар. Мой Чубайс. Мой Кириенко. Мой Черномырдин. Мой Примаков. Они — мои. Я снимаю Софи Лорен — и это моя Софи Лорен. Больше никто её так не снимет. Снимут по-другому, может быть, великолепно снимут. Но не так! Я не фотограф в ателье! Тот, кого я снимаю, должен стать частью меня. Я его должен полюбить или возненавидеть. Понимаешь? И тогда я знаю, когда нажать на затвор. Я чувствую. Поэтому я — Степаниди!

Юрьев почтительно промолчал.

— Да, так вот… Родионов. Гений. Гений. Родом из глухой деревни. Где-то в Новгородской губернии. Учился в церковно-приходской школе. Потом двинул в Питер, работал мальчиком-подмастерьем в фотостудии у Карла Буллы. Ну, ты знаешь, кто такой Булла. Мне тебе объяснять не надо. Там и научился технике фотографии. Может, секреты какие у папы Карлы подсмотрел… К тому многие заходили портреты свои делать. Родионов ассистировал, когда Булла делал снимки Гумилёва, Андрея Белого, Сологуба, Гиппиус, Блока и многих других, ну и с некоторыми потом сам стал работать.

— В самом деле? Вот это да… — из вежливости протянул Юрьев, которому вкратце биография классика была знакома. — И что дальше?

— Каким-то ветром занесло его в компанию тогдашних молодых гениев, — неспешно продолжал Степаниди, — ниспровергателей искусства прошлого. Ну, известно кто — разные Бурлюки, Кручёных, Хлебников, Маяковский и прочие. К этому времени он уже сам серьёзно заболел фотографией. Она ещё искусством настоящим, как мое, не стало, а была, ну как тебе сказать, скорее фокусом таким техническим, ремеслом модным. Родионов мужичок-то был головастенький, искал свои «ходы» и, знаешь, сам сделал несколько интересных портретов, не хуже Буллы. Благо было кого снимать. И пошло-поехало…

Он выпил ещё. Кутабы окончательно остыли, но Степаниди на них уже не смотрел.

— Ну а когда компактная техника появилась и фотографию стало проще на улице делать, — продолжал он, говоря всё быстрее и энергично жестикулируя, — тут-то нашему Родионову фишка и попёрла. Он почему гений был? Умел, чертяка, такие ракурсы находить, с которых до него никто и не подумал снимать. Диагональ любил. Снизу и сверху брал. Мода тогда пошла на всё новое, авангард, значит, в живописи, ну и в фотографии. Парень в моду вошёл. Учителя своего затмил. А тут война и революция. Новый мир люди строить захотели, им всё новое подавай, и фотография, значит, тоже новая нужна была. Не буржуазная, а левая. В смысле коммунистическая. А он тут как тут. Происхождение самое подходящее — из крестьян. Сниматься всем надо было. Дзержинскому, Менжинскому, Троцкому, Зиновьеву, Луначарскому, Сталину, о других молчу. Он свой для всех был, парню зелёный свет дали. В Москву переехал. Сошёлся с Мейерхольдом, Есениным, с дружками его Мариенгофом, Кусиковым и всяческими прихлебателями… «Поэт с мелкозубой фамилией Кусиков»… ну, его не все помнят… «Продрался в небе сквозь синь ресниц оранжевый глаз заката»…

Юрьев знал Степаниди очень давно. Знал и то, что появление в его речи стихотворных цитат означало, что ему уже захорошело. Правда, ненадолго: могучий организм Георгия Константиновича быстро перерабатывал спирт.

— В общем, попал человек в правильное время в правильное место, ну и сам, конечно, очень правильный был, — продолжал Степаниди чуть быстрее. — Старорежимный лоск, питерское галантное обхождение. Манеры. А эти — да, гении, но выскочки, без образования, без воспитания. Как Маяковский. И мастерство. А он-то был Мастер, уровня Булгакова в своем деле…

Принесли чай — круто заваренный, почти чёрный. Алексей Михайлович с удовольствием сделал первый глоток.

— Брику и другим теоретикам он нравился… свой был, свой, — соловьём разливался Георгий Константинович, помогая себе говорить руками. — Он дизайном потом увлёкся… тогда его так не называли… Спроектировал конструкцию, хотел поставить в центре Москвы… И вот где-то в тридцатые, точно не помню, этот снимок. Тут и не угадаешь, поймал он момент или кадр постановочный. Ну а потом… ну а потом-потом… — Георгий замолчал.

— Что — потом? — поторопил его Юрьев.

— Суп с котом! — Степаниди махнул рукой. — Тридцать седьмой. Десять лет без права переписки. Был — да и нету. Кстати, за этот самый снимок. Антисоветским его признали. Теперь его работы изучают, пишут о нём статьи и диссертации… икона…

— Хорошо, — терпеливо сказал Алексей Михайлович. — А как всё связано с «Небылью»?

— Да прямо. — Степаниди сделал энергичный жест и нечаянно смахнул со стола стопку с водкой.

Стопка не разбилась — только глухо звякнула на полу.

— Стаканчики гранёные упали со стола, упали, не разбилися… — пробормотал уже порядком захмелевший гений.

На столе появился шашлык по-карски. Запахло так, что Юрьев даже засомневался — может быть, и ему стоило взять это блюдо.

— Разбилась жизнь моя, — закончил фотограф. — Чего-то я… это… устал немного. Ты погоди, я буквально минуту… — Он не закончил, откинулся на спинку стула, опустил голову и захрапел над дымящимся мясом.

Юрьев не удивился. Степаниди с его нью-йоркским временем вечно попадал в ситуацию недосыпа. Беленькой он тоже откушал изрядно. Однако беспокоиться было не о чем: пара минут сна — и старый лев обычно приходил в себя.

Чтобы не терять времени даром, Юрьев набрал номер Гоманькова.

Тот взял трубку только через семь гудков.

— Гоманьков. С кем говорю? — Голос в трубке был усталым и недовольным.