Дмитрий Глуховский – Спастись и сохранить (страница 37)
Девчонка отодвигает угощение.
— Там идут… Там одержимые идут! Ярославля нет больше, и Ростова тоже нет, они сюда идут, пожалуйста!
В глазах у нее стоят слезы, она смотрит на старуху, та растерялась. — Вам надо собираться, вам надо с нами уходить… — Что ты такое говоришь, доча? Какие еще одержимые?
Старик тоже привстает, тревога и ему передается, бабка упрямо льет чай в сколотые чашки. Приходит серая в полосах кошка, выгибается дугой, трется о бабкину ногу в дырявых шерстяных колготках, урчит, просит жрать.
Девчонка давится словами, объясняет про одержимых. Лисицын льет в глотку кипяток молча: все равно не поверят. Наспех мажет маслом оторванный хлебный ломоть. У него такое чувство, будто это его последний прием пищи — скоро казнь; и вдруг, хотя есть уже незачем, зверский аппетит.
— Вы не верите мне, да? Спросите у него! — Девчонка почти рыдает уже.
Лисицын тупо толкает в себя сухой желток. Время идет, а его силы оставили. Лампочка под потолком мигает. Жужжит снулая старая муха, которой позволили жить до весны. Если закрыть глаза, видно крутящуюся внутрь себя пирамиду из человеческих тел, видно, как головы слетают с плеч, а туловища стоят и выплескивают из себя кровь. И еще камеру, в которой дети спят, видно. Лисицын толкает в себя серый желток, синий белок, хочет заставить проглотить это все, не запивая.
Старики переглядываются. Бабка крестится, горбится.
— Говорила я, что это им все вернется. Вот оно и возвращается.
Дед опускается на стул, как будто из него кости вынули.
— Так столько лет ничего не слышно было, — возражает ей он. — Я думал, все кончилось уж.
— Мы такое видели раньше, — объясняет старуха. — Чтобы люди друг друга с ума словами сводили и заживо ели.
— Где? Как? — вздрагивает Лисицын.
— А на том берегу. Мы оттуда ведь. Беженцы мы оттуда, в войну успели сюда.
— Что они говорят? — просит девчонка. — Что вы говорите?!
— Семьей бежали. Сын успел нас на лодку посадить, тогда еще через реку можно было переправиться. Нас посадил, а сам вот так вот… Таким вот стал.
Кошка вспрыгивает Лисицыну на колени, трется загривком о грудь, заглядывает зелеными глазищами ему в глаза, мурлычет. Он отодвигает от себя пустую тарелку.
— Та откуда ж это все взялось?
— Москва выпустила. Москва против нас это
— Чего хорошего? — спрашивает Лисицын тупо.
— Да вот хотя бы сюда
— Я ничего такого не слышал. Чтобы такое оружие было… Это же ж…
— Ну а мы вот слышали, — усмехается старик.
— Не верю, — говорит Лисицын.
Девчонка опять хватает бабку за руку:
— Собирайтесь! Они сюда идут!
— Ну идут так и идут, — качает головой та. — Нету сил больше бежать, доча.
— Что? Почему?!
Кошка у Лисицына на коленях вдруг впивается ему в мясо когтями, уставившись куда-то в пустоту, в стену; шерсть у нее встает дыбом; просительное урчание стихает. Присмотревшись, она издает странный звук — долгий, тихий, недобрый, а потом сигает на желтый шифоньер. Потом за окном начинают выть собаки.
Лисицын поднимается.
— Идем, — говорит он девчонке.
Та не выпускает руку старухи из своей. Бабка смотрит на нее тревожно и ласково.
— Идите, идите! — отмахивается она.
— Я одна не пойду! Я без тебя не пойду! — кричит старухе Мишель.
— Я тебя тут не оставлю! Они сожрут вас! Они вас сожрут!
Лисицын проверяет, сколько осталось патронов.
— Я не дойду, доча, тут до ближних одиннадцать километров, а у меня ноги не ходят! — бабка показывает на свои валенки-ноги, устало качает головой. — Иди ты, у тебя ноги вон молодые… Собаки на улице заходятся воем.
— Вас вот он понесет! — Девчонка утирает кулаком воду из глаз. — Он здоровый! Понесешь?!
Лисицын выдыхает, вдыхает. Смотрит на эту Мишель. В грудине что-то проворачивается.
— Та ну давай попробуем, — кивает он, понимая, что сейчас их всех обрекает. — Вот! Он поможет!
— Брось! — решительно говорит Лисицыну дед. — Мы запремся тут, пересидим. Это просто бабская истерика. Идите, ну? Вон собаки уже все взбесились, не слышишь, что ли? Идите!
Старуха гладит руку Мишель, ведет ее к выходу. Та сопротивляется, но на пороге сдается. Достает из кармана свои эти гвоздики, хочет отдать бабке.
— Уши надо себе выколоть! Надо себе их выткнуть, чтобы не сойти с ума!
Но бабка закрывает ее пальцы, заставляет зажать гвоздики в кулаке.
— Я и так почти что глухая. Идите. Да у меня, если что, и иголки есть. Справимся. У каждого свое время, доча.
Она целует Мишель в лоб. Та вся трясется. Лисицын кидает на них последний взгляд.
— Не верю. Зачем им с людьми так было?
— Мы сами хотели без Москвы жить. Не отпускать же им нас?
Они бегут по насыпи в темноте, держась за руки. Собаки подгоняют их воем; через некоторое время он превращается в лай, потом как будто бы в визг, потом ветер задувает все звуки как свечку. Исчезает в темноте звездочка поселкового фонаря.
Луна задвинута облаками, молочный свет еле сочится через крохотные щели — это такая тьма, к которой глаза привыкнуть не могут. Рельсы под ногами отблескивают еле-еле, хорошо, что недавно казацкий эшелон отполировал их всеми своими тоннами. По этим отблескам они и идут.
Девчонка бубнит что-то, Лисицын прислушивается:
Потом она замолкает, повторяет последний абзац, пытаясь, наверное, вспомнить, что дальше, но сдается. Чернота валом катится следом, подгоняя их. Девчонка, которая недавно только падала с ног, теперь не отстает ни на шаг, только вцепляется в его пальцы все крепче, все отчаянней, боясь отпустить их даже на секунду, расцепиться — и потеряться.
Одна надежда, говорит себе Лисицын: что одержимые собьются с пути или уснут стоя, как тот, которого они переехали. Задорожный гнался за ними гигантскими скачками с невообразимой скоростью, километров тридцать, а то и сорок; если эти твари возьмут их след, настигнут в считаные минуты.