Дмитрий Глуховский – Спастись и сохранить (страница 20)
Она усмехается. Шлет ему воздушный поцелуй. Отодвигается. Но в дверях ее ждет часовой, перегораживает проход, не дает выйти. Егор тоже вскакивает — думает к Рихтеру пробиться, но там не один человек их стережет, а сразу трое. Слышать его не хотят, вталкивают обратно в столовую — не зло, но настойчиво. Показывают: иди, мол, поешь еще пока что.
Егор берет добавки и пихает ее в себя; Мишель сидит, скрестив руки, вся из себя презрительная: тебе сказали жрать, ты и жрешь? А Егор, да, жрет, и иди ты в жопу.
Смотрит на часовой циферблат — там опять двенадцать, стрелки застряли. Это тут у них время встало, думает он, а в Ярославле оно втрое быстрей вперед мотает. Они придут сюда, думает он, они сюда все равно придут рано или поздно, потому что в Ярославле они уже жрут друг друга, посрывали с себя погончики и папахи и верещат эту свою ересь во все горло.
Оно уже, наверное, катится сюда, а эти идиоты ему не верят.
Ничего. Надо пока пожрать впрок. Пожрать и подремать вот хоть на стуле. А потом выбираться и искать тех, кто будет готов его слушать.
В полудреме к Егору приходит мать.
Он не видит ее, но она говорит с ним из соседней комнаты: не волнуйся, со мной все в порядке. Он отвечает, что так и думал, собирается встать, пойти к ней, но сил в ногах нет. Мать просит — не надо, лежи, отдыхай. Егор возражает: хочу посмотреть на тебя, соскучился. Не надо тебе на меня смотреть, вспоминай, какой запомнил, говорит ему мама.
Егор все-таки наскребает сил, чтобы подняться, еле-еле отбрасывает тяжелое, как могильная земля, одеяло, встает — заходит в соседнюю комнату, которая вся завалена каким-то утилем, пыльным барахлом, — но матери нет там; ее голос опять за дверью. Он к ней идет, как будто по дну озера, так трудно — а она ему строго: не ищи меня, я тебе сказала. Не надо. Говорю тебе, со мной все хорошо, я умерла, и все тут. А ты вот должен жить, так что возвращайся в постель и спи давай, отсыпайся.
Он говорит ей твердое «нет» и бредет обратно к себе в постель, и только когда он уже засыпает обратно, до него доходит, что она умерла. Что же тут хорошего, спрашивает он. Кому что, шепчет она ему на ухо. Тебе жить надо, а вот Сереже моему лучше б умереть было, зря ты его мучиться оставил.
Егор дергается и просыпается.
Мишель смотрит на него исподлобья: к ней сон не идет. В руках у нее какой-то дебильный детский рюкзак. Егор крутит головой — видит этого жирдяя, повара, который сально пялится на Мишель и все пытается поддеть ее на гнилозубую улыбку.
Вдруг караул со столовой снимают.
Быстрым шагом входит Рихтер, кивком зовет их обоих с собой. Позади пристраивается конвой, с Мишели слетает ее спесь; куда нас ведут, спрашивает она у Егора своими испуганными глазами.
Выходят в главное вокзальное здание, подают чистую одежду, толкают дверь…
На первом пути стоит тот самый короткий состав, который Егор ночью пытался своим телом затормозить. Только теперь в нем не два вагона, а три: третий от поезда с одержимыми перецеплен, борта в крестах и молитвах, окна зарешечены, двери завинчены.
Как это может быть? Как они вернулись? Значит, Полкан помер все же? Помер, слава тебе господи! Сдох, так никому эту безумь и не передав.
Остановил дядя Коля Рихтер для Егора этот поезд; сделал то, что Егор сделать не смог. Хорошо быть начальником хоть чего-то.
Рихтер подводит их к высокому казаку с ломаным носом. На боку у него здоровенная кобура, в руке хлыст какой-то вертит, на голове папаха набекрень, из-под нее чуб. Погонов Егору снизу вверх не видно, но видно, что этот тоже начальник: стоит вольно, лущит семечки, а рядом адъютант по стойке «смирно» вытянулся.
Дядя Коля Егора подталкивает к этому казаку, а Мишель к нему идет сама. Он их обоих меряет взглядом, сверяется с часами на руке, утирает нос и соглашается зайти внутрь, в вокзал.
Зал ожидания ремонтируется — стены покрашены наполовину, на полу дощатый настил. Егора с Мишель усаживают перед атаманом за колченогий стол на колченогий стул, дают бумагу. Атаман старается держать себя строго, но Егор без слуха уже привыкает людей на дергании подлавливать, по нервным тикам читать. Выглядит он бледновато, казак. Побывал все-таки на Посту?
Егор кивает:
Казак ерзает.
Егор объясняет и про уши. Атаман переводит взгляд на Мишель:
Та пожимает плечами.
Казак кивает, чешет ломаную свою переносицу, тянется в карман за семечками. Начинает лущить, потом протягивает Мишель — будешь? Она берет.
Атаман сразу распрямляется, сжимает семечки в кулак, сводит брови.
Егор дергается, хочет отнять у нее карандаш, но казак ограждает от него Мишель своей ручищей.
Все. Самое главное сказано. Она вцепляется своими глазищами в этого дуболома, а он дышит открытым ртом, грудь у него ходит, как кузнечный мех.
Она ему улыбается.
Егор чувствует, как его уносит куда-то, чувствует себя так, как будто зашел по бесконечному мосту через мертвую реку в зеленый туман до середины и там понял, что ни к одному, ни к другому берегу он дойти отсюда не сможет, зеленый туман их съел, остался только пятачок тверди у него под ногами.
Не есаул даже, а какой-то подъесаул, хохочет про себя Егор. Какой-то сраный подъесаул, что ты в него так вцепилась, дура?! Его, Егора, имя в их бумажках не значится, он остается безымянным, как будто и не существует вовсе, как будто это не он сделал за них всю грязную работу, чтобы они могли сейчас на своем гребаном паровозике катить в свою гребаную Москву!
Пока эти двое не могут друг на друга наглядеться, он выхватывает у них бумагу и корябает на ней:
Атаман прищуривается, пытаясь разобрать его каракули. Егор дописывает еще туда:
Казак задумывается. Оборачивается на Рихтера, который стоит в сторонке, натягивает веки на подслеповатых своих лунках, чтобы тоже подсмотреть немой разговор. Говорит ему что-то, пальцы растопыривает, складывает из них телефонную трубку. Тот мелко кивает, показывает на дверь, предлагает пройти.
Атаман отодвигается, подмигивает Мишель ободряюще, а Егора взвешивает будто еще раз на своих каких-то весах; выходит вслед за Рихтером, и они остаются вдвоем за круглым столиком в вокзальном зале ожидания. Перед Егором — бумага, на которой написано:
Егор сплевывает ей под ноги и упирается взглядом в выходящее на перрон грязное окно. Раньше через него было видно прибывающие и отходящие скоростные пассажирские поезда: отправлялся с первого один, открывая другой, а за ним — третий… Было куда ехать. А теперь стоит прямо перед окном только один состав, и тот куцый. Перед ним разминают ноги, дымя самокрутками, казаки, едут в Москву — единственное направление, которое осталось. Съездили они туда, где земля заканчивается, и вот вернулись несолоно хлебавши.
Три вагона у поезда. Первые два с обычными окнами, в которых такие же скучающие казачки сидят, режутся в карты, ржут неслышно. А третий — с решетками, с выбитыми стеклами, в которые ветер ноябрьский заносит снежную крупу. Зачем они его прицепили, думает Егор.
Смотрит на этот вагон и словно снова идет по нему. И холод от этого такой, будто вокзальные окна тоже выбиты и стылый ветер набивает ледяное крошево Егору за шиворот, в лицо метет.
Он забывает про Мишель, застывает, глядя на зеленый вагон в красных крестах, читает оборванную молитву, прокрашенную по трафарету вдоль борта; неужели это все правда с ним произошло? Неужели это он правда все сделал? Как будто он раздвоился: новый Егор пришел на смену и на подмогу старому: приученный к смерти и бесчувственный к боли. Глухой. А тот Егор, который умел еще слышать, остался только внутри головы где-то, во сне.