Дмитрий Глуховский – Спастись и сохранить (страница 19)
Тут его хлопают по спине сзади.
Мишель.
Запыхавшаяся, разозленная. Дети отстали, Алинка сидит на земле, Ваня хлопает обледеневшими ресницами.
Толкает его рукой в плечо. Кричит беззвучно. Что?!
«Т», «Ы», «Ч», «Т», «О», «?», «К», «У», «Д», «А»?
Слишком быстро он шагал, доходит до Егора. Она не успевала с детьми.
«Н», «Е», «Б», «Р», «О», «С», «И», «Ш», «Ь», пишет ему она и показывает средний палец; сука, какая же она красивая все-таки — и когда бесится особенно! Решимость Егора прожить без нее запросто всю жизнь испаряется мгновенно.
Он тоже показывает ей средний палец и пальцем этим же пишет:
«Н», «Е», «Т», «В», «Р», «Е», «М», «Е», «Н», «И».
Но дальше они идут рядом, толкаясь — но рядом. И Егор понимает, что просто так в Москве он найти ей замену не сможет. И может быть, вообще нигде не сможет ей найти замену.
Потом в голову опять пробираются без спросу картинки: вот он звонит в Москву, вот приезжают для разбирательства люди, его приглашают к командованию — оглох, но выполнил свой долг, — награду какую-нибудь пришпиливают ему на грудь, разрешают в Москве жить и даже квартиру дают. Вот тогда и поговорим. Вот тогда и посмотрим.
Эти картинки обугливаются в его камере внутреннего сгорания, дают ему сил на следующий шаг, еще на один, еще. А Мишель, спрашивает он себя, что кидает себе в топку, какие мечты?
Ненависть и любовь горят одинаково хорошо.
Ростов начинается, как начинаются все города: с белых кирпичных гаражей, с беспорядочных дачных поселков, с трехэтажных облупленных домов с белыми оконными рамами, с провисающих проводов, с путаных разбитых дорог, которые тащатся вслед за железнодорожными путями, с пригородных станций, состоящих из перрона и пивного ларька, и вся эта пряжа нарастает все гуще на рельсовое веретено, пока из нее не собирается целый город.
Патруль останавливает их на переезде почти у самого вокзала — ровно перед тем местом, где рельсовое полотно начинается ветвиться; подходят мужики в ушанках, облаивают их немыми овчарками, тычут стволами, задают беззвучные вопросы. Егор тычет себе на уши, потом поднимает руки вверх. По памяти, сам себя не слыша, произносит:
— Я оглох. Мы все тут глухие. Дети тоже.
Дозорные переглядываются, усмехаясь: целое посольство глухих, поди ж ты! Дети заводят про еду, но Егор шикает на них — не хватало еще, чтобы их за нищих приняли!
— Мы с Ярославского поста. Я сын Пирогова. Сын коменданта. Сергея Петровича Пирогова.
Правильно ли он все сказал? Поняли они его?
Они вроде меняют прищур — с издевательского на недоверчивый. Что-то там булькают непонятное. Думают, как с глухим объясниться. Егор советует им: напишите. Один идет на КПП, отыскивает там где-то старые газеты и карандашный огрызок. Выводит на бумаге:
Егор отнимает карандаш — нет больше мочи пальцем выводить тающие в воздухе буквы. Шкрябает:
Егор чиркает пальцем себе по горлу: убит.
Тогда их еще раз осматривают и теперь вроде как жалеют.
Пускают на КПП погреть отмерзшие руки. Потом везут на большой пост, на ростовский главный вокзал, в продолговатое белое здание с круглой башней на одном конце, похожее на всплывшую посреди равнины подводную лодку.
Предлагают чай, раздеться. Детей с кровью, запекшейся в ушах, бабы забирают лечить и кормить, Мишель уходит вонючим серым мылом скоблить кожу, а Егор от всего отказывается. К начальнику, доложить. Остальное все будет после.
Его ведут в кабинет Рихтера — люди в коридорах таращатся на него, шушукаются — уже поползли слухи. Сажают в комнату, побольше и побогаче, чем у Полкана его штаб-квартира была. Появляется сам Рихтер — гладко выбритый, на пробор свои жидкие седые волосы уже уложивший, подтянутый и пахнущий одеколоном аккуратист. В руках у него блокнотик, его обо всем уже уведомили, он готов. Готов-то готов, но когда видит Егора, лицо у него меняется так, как будто Егора к нему в гробу в кабинет втащили.
Красивым, как в прописях, буквами, он на бумаге спрашивает:
Егор хватает блокнот, принимается калякать:
Егор думает, как объяснить, сомневается. Пишет:
То, что он тут пишет ему, как раз ровно на безумие и похоже, осознает Егор.
Рихтер теперь глядит на него сочувственно, но поверить в это, конечно, не может. Егор и сам в это не мог поверить, даже когда уже видел, как знакомые люди обращаются в одержимых прямо у него на глазах.
Теперь Рихтер точно смотрит на Егора как на полоумного — притворяться он не умеет, Егору все видно.
Сомнение шевелится в дяди-Колиных темных глазах — как рыба в ледовой лунке проходит. Вздыхает. Кивает. Подвигает к себе телефон с гербовым орлом — такой же, как у Полкана. Снимает трубку. Что-то говорит в нее, ждет, поглядывая на беспокойного Егора, что-то говорит в нее еще. Долго ждет. Играет с карандашом. Егор следит за ним безотрывно. За бровями, за губами, за тем, как бегают глаза. Думает о Полкане, который бродил за решеткой изолятора, как бешеный кабан. О том, как тот замазывал дверной глазок своей кровью. Прощался он так с Егором или прятался от него?
Кажется, кто-то в трубке просыпается, Рихтер вздрагивает, начинает что-то вещать, прикрывая рот ладонью — словно боится, что Егор его и глухой поймет. Слушает ответ, но так коротко, что Егор начинает подозревать его в обмане: наверняка в трубке сейчас или глухо, или идут короткие гудки, а Рихтер с серьезной миной продолжает изображать разговор с Москвой.
Дядя Коля отмахивается от него, как будто бы с той стороны ему действительно дают какие-то инструкции, потом кивает и отключается. Подтягивает к себе блокнот с Егоровым вопросом и выводит в нем:
Егор пишет срочно:
Вот! Егор тычет в лицо Рихтеру своим грязным пальцем.
И правда — в лазарет он Егора провожает, и пока тому уши от крови чистят, льют в раны йод и бинтуют голову, продолжает с ним переписку. Хочет знать, как погиб Полкан, и Егору приходится тут придумывать всякое, плести вранье дальше. Врач интересуется, что у Егора случилось с ушами.
Они с Мишель сидят друг напротив друга, хлебают горячий суп. Обоих отчистили, у обоих вата в ушах и голова замотана. Кухарка и жирный повар подглядывают за ними через раздаточное оконце, безголосо квохчут. Над головой у них часы, времени двенадцать.
Мишель похлебала щей, бросила на полтарелки. Мрачная, нервная.
«М», «Е», «Н», «Я», «Н», «Е», «О», «Т», «П», «У», «С», «К», «А», «Ю», «Т».
Куда, кивает Егор, озираясь на кухарок.
«В», «М», «О», «С», «К», «В», «У».
Долго, неловко, злясь друг на друга за кривые буквы и за непонимание, они выясняют, что Мишель пробовала отпроситься сразу, и до медпункта, и после, — отказ. Потом они придумывают рассыпать на столе соль и чертить по соли — буквы меньше, четче, разговор идет быстрей.
Егор оскорбляется: он тут ни при чем, рассказал ровно что было, при нем звонили в Москву, и в Москве его историю сочли чушью; ну, наверное, должны помурыжить их еще до выяснения обстоятельств. Не сажают же их в каталажку — лечат, кормят, о детях вот заботятся.
Она смешивает соль. Смотрит в окно. Возвращается к нему.