18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Дмитрий Глуховский – Спастись и сохранить (страница 14)

18

А посреди заводской территории лежит поезд — длинный пассажирский состав, вагонов пятнадцать, не меньше; локомотив сошел с рельсов и опрокинулся набок, будто поезд свернул себе шею тоже и от этого умер.

Ни одной живой души тут не осталось. Вороны, устав летать, спускаются все ниже, каркают недовольно, норовят присесть обратно, чуть головы казакам на задевают, хотят продолжить клевать своих людей.

Дома вокруг поезда стоят пустые, где-то окна закрыты, где-то распахнуты настежь, хлопают ставнями. Никто не из них не выглядывает, никому до грозного казацкого воинства нет никакого дела. Имперский флаг полощется, раздувается на ветру. Солнце взбирается на небо, выцветает, из красного становится бледно-белым.

— Что тут случилось-то? — тупо спрашивает Жилин, перхая в кулак.

От едкого здешнего воздуха глаза у него красные, влажные — кажется, что он по мертвым готов расплакаться.

Лисицын дергает плечами. Шайтан пойми что. Но случилось совсем вот недавно. Дня, может, два назад?

— Пойдем посмотрим, — наконец решает он. — На поезд глянем.

Нехотя, оглядываясь на дома, идут.

Первое, что бросается, — окна у поезда замазаны краской, все слепые. Но тут и там они расколоты и разбиты, продырявлены пулями. И через дыры видны решетки. Окна зарешечены изнутри, как будто состав этот зверинец какой-нибудь перевозил или заключенных. Но если заключенных, то таких, которым лучше не знать, куда их везут, поэтому окна у вагонов закрашены.

— Как будто для смертников сделано, — догадывается Задорожный.

— А это тогда что? — говорит Лисицын.

На вагонах нарисованы кресты. Красные кресты на белом поле.

— Спа… Спа… Си. И… Ссс… Сооо-х. Рааа-ниии, — вслух старательно прочитывает конопатый подхорунжий и тоже подкашливает.

Задорожный снимает папаху, чешет лоб.

— Поезд-то здоровый какой… Не то что у нас, а? Тепловоз сдвоенный вон… Это откуда он ехал?

Двери у вагонов заперты тоже, так крепко заперты, как будто изнутри заварены. Что же там такое?

Жилин заскакивает на подножку к пробитому окну. Прижимает лицо к стеклянным осколкам, заглядывает в вагон.

— Еб твою мать, — выдыхает он. — Там тоже трупами все завалено, Юрий Евгеньевич… Жесть какая… Тьфу ты…

— Что это за бунт-то? — присвистывает Задорожный.

— Вон там дверь открыта вроде… — говорит Лисицын. — Ну-ка…

Идут впятером к этой открытой двери — Лисицын с сотниками, конопатый подхорунжий и еще какой-то жилинский; остальное войско топчется в воротах, озираясь по сторонам и крестясь.

— И… Прооо… Стииии… Наааа… М, — читает опять вслух конопатый.

— Слышь, подхорунжий! Ты б выучился читать-то! — зло обрывает его Лисицын. — Это чей ты такой долбоеб, а? Твой, Задорожный, или Жилина?

— Я и учусь, ваше благородие, — обиженно сопит конопатый.

— И прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим! — раздраженно читает ему Лисицын. — Балда!

— Так школы-то позакрывали ведь, Юр, — пожимает плечами Задорожный. — Высочайшим указом. Кого родители если грамоте обучают… Сами.

— А ты тоже! — рявкает на него Лисицын. — Так… Жилин, подсади!

Жилин подставляет ему плечо, и Лисицын вскарабкивается на накрененный вагон. Шагает в перекошенный тамбур… Шибает дерьмом и мочой. Но видно в первую очередь — кровь.

Кровь. Высохшая, примерзшая кровь — все ею залито, перемазано, весь пол в ней, все стены. И мертвые, мертвые. Мужчины, женщины вперемешку. Такие же, как снаружи, — полуголые, полуодетые. Кожа в укусах, в расчесах. Кто ничком, кто присел, колени обнял и так умер. Лисицын набирается духу и проходит внутрь, осмотреть тела.

Все застрелены. По нескольку пуль в каждом: первая куда придется, последняя в голову. Это именно что казнь была. Это была бойня. Везли каких-то людей, пленных, в конвойном поезде, довезли до Ярославского поста и тут всех кончили. Нормальная, сука, ситуевина вырисовывается. Ад.

Лисицын без новой папиросы не может продолжать.

А откуда их везли? За Волгу или из-за Волги? Ведь местных-то тут столько не набралось бы, а? Если Сурганову верить.

Лисицын отворачивает, проверяя, стройного молодого парня в одних портках. Борода склеена бурым, скула разворочена — пуля выходила; глаза зажмурены. А ну-ка… На плече, это что?

Наколка. Крест. Одна перекладина — казацкая шашка, другая — свернутая нагайка. Снизу сизые буквы: «Г.П.» Бежит по загривку холод. Лисицын знает, что это значит: «Господь простит».

Сейчас прикажи его сотне засучить рукава — у половины такая наколка будет. Командование не одобряет, но хлопцы бьют себе все равно: боевое крещение отмечают. Из тех казачьих традиций, которые не сверху засеиваются, а, как сорная трава, сами растут.

Казак. Убитый. В этом поезде.

Тогда Лисицын заходит в вагон глубже — шевелит мертвецов сапогом. Оборачивает одного из них к себе лицом, другого… Жуткие какие хари.

— Ну что там, Юрий Евгеньевич? — кричат снаружи.

Еще один с наколкой. Тоже молодой, обросший щетиной, с голым задом и с солдатским жетоном на шее. Почему он тут без порток… Лисицын наклоняется к убитому — дырка во лбу запеклась, — снимает жетон.

«Отд. Каз. 19 бриг. Макаров А.Н.»

Отдельная казачья девятнадцатая.

— Ваше благородие!

— Да живой, живой! Поди сюда кто-нибудь… Задорожный!

Отдельная казачья девятнадцатая — это ведь из нее набирали Кригову бойцов для его экспедиции. То есть…

Задорожный подходит нетвердо, ошалело оглядываясь по сторонам.

— Давай-ка хлопцев сюда. Будем выгружать отсюда людей. Тут наши есть, из девятнадцатой. Их всех отдельно складывай, назад повезем, мамкам.

Впереди этих вагонов еще шайтан знает сколько. Работы до вечера. Вагон за вагоном, за вагоном, анфиладой, и в каждом вот такое. Голова кружится от тяжелого воздуха, сладкого от прелой мочи и занимающегося тления. Но надо будет эту работу сделать.

— Своих мы точно достать должны… И живых ищите!

Он, шатаясь, выходит в тамбур. Думает, что без выживших им тут не разобраться. Не понять без свидетелей, что на Ярославском посту произошло. Может же так случиться, что кто-нибудь в этом поезде уцелел? В Великую Отечественную, вон, люди в расстрельных рвах по нескольку суток под трупами лежали, недоубитые, а потом выползали все-таки и жили дальше.

Сашка точно должен выбраться из такого замеса. Замес, конечно, серьезный, но Кригов — со стальным сердечником человек, его так просто не сомнешь.

Лисицын выползает на улицу, на воздух.

Кригов, Кригов. Не оправдал ты, выходит, брат, высочайшего доверия. Вот твои люди лежат, расстрелянные. Ты и не выезжал, значит, за Волгу? Как же такто? Кто с вами так и за что? Неужели комендант этот, Пирогов? Да как! Как казачью полусотню он смог бы положить? Если только предательством?

Казаки забираются в поезд. Выбивают вагонные двери, выпускают тяжелый дух наружу. Принимаются за работу, крестясь. Лисицын стоит, отупело глядя на то, как вдоль поезда начинают выкладывать цепочкой трупы. Кого-то мутит, кто-то матерится. Ищут живых. Все нехотя, все медленно, надеясь, что подъесаул передумает сейчас и отзовет их.

Ты не можешь, Сашка, среди мертвых быть. Ты должен быть среди живых. Мы с тобой еще на моей свадьбе гулять будем. Это ведь ты мне приказал жениться на моей балерине, так что уж будь любезен, окажись живым.

Дальше думать нечего: Сурганов, похоже, как раз такое в виду и имел. Увидишь что странное — возвращайся сразу, докладывай.

И судьба казачьей экспедиции вроде бы тоже прояснилась: вот она, экспедиция, на пассажирском поезде прямо в преисподнюю отъехала.

Но надо тут еще осмотреться все-таки. Сурганов точно пристанет, что да как. Точно будет. Сам сказал сразу обратно, и сам же пристанет. Не за тем его в подъесаулы поднимали, чтобы он тут обделался и домой поскакал.

Лисицын обходит поезд кругом, забирается в кабину. Кабина лежит на боку, выглядит изнутри как квартира после землетрясения: какие-то чайники в ней валяются, свитера какие-то, кастрюльки… Шайтан пойми. Карт нету, журнала бортового нету, вообще никаких нет записей. Четки с крестиками висят на ветровом стекле криво, с ширпотребных иконок какие-то смуглые святые зырят лупоглазо, больше ничего. Богомольцы, сука.

Он проходит глубже, пинает склянки, кастрюли, банки какие-то… Нагибается, поднимает одну — тяжелую запаянную жестянку. Подносит к глазам, читает маркировку: «Останкинский мясокомбинат». Знакомая банка. Тушенка. У них у самих такие с собой — провизия. Лисицын взвешивает в руке килограмм мяса. Это Сашкино. Тяжело.

Закуривает. Осматривает осоловело сквозь тепловозные окна территорию поста. Белые кирпичные зданьица, гаражи, мастерские. Из окон сквозняк занавески наружу выдувает. Не крепость это никакая, не острог. Обычный двор в обычном русском захолустье, за бетонным обычным забором. Охранять им было тут границу не от кого, нападений они никаких не ждали… А уж бун товать… Какой, к лешему, бунт? Это что угодно, но не бунт.

В окне стоит Жилин, машет, зовет спуститься. Лисицын выглядывает наружу. — Мы тут нашли… Юрий Евгеньевич… Кое-что.

По жилинскому лицу понятно, что находка не из приятных — и то, как он мямлит, заставляет Юру уже и самого начать догадываться, что именно обнаружили.

— Вот.

— Это не он, — сразу говорит Лисицын, а умом понимает: это он.

Лежит Саша Кригов с разбитым лбом и сломанным носом, изрешеченный пулями, с распахнутыми глазами, смотрит и на Юру, и мимо него куда-то, может быть, самому Богу в глаза. Смотрит без страха, без ненависти… Коровьим таким взглядом. Покорным.