Дмитрий Фурманов – Мятеж (страница 3)
– Советы и партийные организации забиты всякой швалью, – рассуждали мы. – Слой рабочих тощ, а может, и недостаточно к тому же сознателен… Трудовое мусульманство – опора Советской власти, ее основной, коренной здесь фундамент, – эта масса все еще темна и в плену у своего духовенства, у своих богачей, манапов и баев… Пока эта масса не раскачается, пока в ее мрачную толщу не проникнут лучи просвещения, до тех пор не выполнена будет главная, основная задача по укреплению здесь Советской власти. Вот как стоит вопрос. Задача чрезмерно трудна. Так бодро за дело. Будем верить в успех!
Мы примерно в этих тонах с такими выводами вели свою беседу. И уж не страшна, не трудна была предстоящая работа, хотя понимали мы, что это приподнят был лишь краешек завесы, что если настежь распахнуть – обнажатся раны еще более глубокие и гнойные, которые лечить надо ой как долго, ой как настойчиво.
И все же, нащупав мысленно верный путь, поняв, что только в кишлаке сплетаются все нити и сходятся все пути, мы почувствовали себя увереннее и быстро превозмогли свою мимолетную растерянность. Уже здесь, в пути, зародилась у нас мысль создать в Верном для «нашего брата» курсы киргизского языка; эту мысль по приезде быстро и осуществили. Здесь же обменивались мыслями и о том, что для националов надо создать летучие начальные курсы, – эту мысль тоже не забросили, когда по приезде взялись за дело. Но об этом потом, в своем месте, а теперь воротимся на Бурную.
Наши представления о распутице оказались преувеличенными. Лучше сказать – опоздали мы со своими опасеньями: главная распутица уже две недели кик миновала, теперь остались только следы, – кое-где припрятавшиеся, уцелевшие снежные горки, притихающие, но все еще буйные ручьи, выброшенные на берег мосты… Это хвостики распутицы. Только по горам еще царствует зима, только там до сих пор и стужа, и снег, и бураны. А здесь везде по равнине чувствуется во всем горячее дыхание весны.
От Бурной без передышки нас должны везти шестьдесят – семьдесят верст до небольшого городка Аулие-Ата. Но лошадей раздобыть здесь чрезвычайно трудно. Несмотря на наши «особенности» и «чрезвычайности», несмотря на грозные наши жестикуляции семимильными мандатами, несмотря даже на вдохновенную классическую брань станционного коменданта (не то сочувствовавшего нам, не то торопившегося сбыть нас поживее), – несмотря на это всё, председатель Совета той деревушки, откуда следовало взять лошадей, невозмутимо докладывал:
– Нет лошадей…
– Так как же мы поедем? – грозно наступали мы на спокойного мужичонку.
– А мне што?
– Как что? Нам ехать надо: немедленно, срочно, по особым делам, – понял?
– Понял.
– Ну, так что же?
– Ничего…
И мы снова начинали пронимать его то мольбами, то угрозами, но мужичок, знать, «видывал виды», и на мякине его не проведешь: невозмутим, как истукан.
– Не сам запрягусь, повезу: ишь, какие нашлись.
С тем и уехали. Лошадей не получили.
Скакать пришлось в другую деревушку, верст за восемь. И только наутро оттуда пригнали две «обывательские» подводы. Горой нагромоздили мы разное барахло (мужичок совсем не умел его увязать), забрались на самую макушку – тронулись. Крепко потряхивало, – то и дело ждали, что полетим кувырком. Было всем почему-то весело. Мы перекликались с воза на воз, острили, забавлялись, как малые ребята. Клим Климыч – так звали моего возницу – оказался очень разговорчивым, толковым, умным мужиком.
– Из новоселов мы будем, – пояснил он тихим, задушевным говорком. – Новоселы тут статья особенная…
– А что это за новоселы? – спрашиваю его.
– Мы этак прозываемся, видишь ли, – так что недавно здесь совсем – ну, шесть али восемь годов… До тех пор в Харьковской губернии проживали. Тесно стало – мы и давай сюда. Помощь дали нам на поездку, правительство способствовало. И здесь помощь была – земля, постройка… Так все вот мужики, что наехали сюда не больше годов десяти, – все они новоселами и зовутся, а те, которые годов сорок али шестьдесят живут, – старожилы они. Старожил – мужик богатый, у него одной скотины невесть что. Хозяйство какое! Стройка, сад, огород… Ну, да што говорить – одним словом, купец-мужик.
– А вы? – спрашиваю Климыча.
– Тоись новоселы, што ль?
– Да, вы-то как живете?
– А мы вот то-то и дело, што – «как живем». Плохо живем, одним словом. Годов-то десяток пройдет, и мы окрепчаем, а пока што – никуда не годится. Нету у нас ничего, окромя земли. Да и земля – какая она; не везде одна… Сунься вон на Каюк-гору, как она тебя камушком-то щелкнет…
– А вот рассказывают, Климыч, – обратился я к вознице, – будто киргизы, так эти и вовсе нищими живут. У них и того нет, что у вас, новоселов?
Мне любопытно было послушать, что он ответит на этот скользкий вопрос. Климыч ответил не сразу. Полминутки помолчал. Потом осанисто расправил карюю бороду-лопату, потрогал себя за нос, сплюнул и, глядя перед собою в пустую равнину, словно только для нее выжимая слова, медленно выговорил:
– Все лень одна.
– Как лень! – изумился я.
– А то што? Лень… И начисто лень, больше нет никаких причинов. Ты сам посуди, господин хороший…
– Не господин – товарищ, – поправил я.
– Ну, товарищ, все одно, – согласился он невозмутимо. – Я, к примеру: вот она, весна подошла. Што я делаю? Не все же вашего брата, комиссару разную, катаю, – язвнул он, – бывает, что и работать возьмусь. А уж как возьмусь работать – лови меня по полю с утра до ночи. Пахота миновала, яровые приготовил – там колесом закружило: травы подошли, сенокосы, жнитво, а под осень – опять ее, матушку, ковыряй, загодя думай, што надо… Так весь мокрый от пота и ходишь все месяцы. А он што, киргиз? Сел на кобылу, свистнул, да и был таков – лазит тебе по горе, мурлычет, скотинку пасет… Скотинку пасти – што не пасти? А вот с землей повозись, тогда узнаешь кузькину мать.
Я дал ему, Климычу, выговориться до конца и стал объяснять, почему киргизы занимаются главным образом скотоводством, какое это длительное и трудное дело – от скотоводства и непрестанных кочевий осесть на землю, взяться совсем за иное, за непривычное дело. Сказал Климычу, что и Советская власть заботится о том, чтобы кочующих киргизов превратить в оседлых…
– Да, превратишь его, – ухмыльнулся Климыч. – Ему на што любо по горам-то шататься: это тебе не землю пахать.
– У них же и земли нет по-настоящему пахотной, – говорю я Климычу, – нет навыка к работе, ни плуга, ни бороны, ни серпа – ничего нет.
– А кто ему велит… Пробовали, давали. И борону давали, и серп… Повертит-повертит в руках, даже и работать, пожалуй, возьмется сгоряча, а потом плюнет, марш на кобылу – только его и видели. Поэтому крестьянин здесь и дружбу с киргизом не ведет… В этом самая сила.
– Значит, дружбы нет? – задаю ему острый вопрос.
– Оно не то штобы нет, а и не то штобы есть, – разводит Климыч мудреную, непонятную философию. – Где как водится – тоись насчет этой дружбы. Старожилы их самих уж больно не любят: собаки, говорят, какие-то блудущие, да и только… Ну, старожил – ясное дело, не любит отчего: богат не в меру. Где ему киргиза бедного за человека, да еще за равного, себе сосчитать. Он, поди, и нашим братом гнушается – новоселом. А новосел за то не уважает киргиза, что к труду он неспособен. Единственно. А что впрочем – тут ладно идет… Одно слово, ладно…
Я долго пытался внушить Климычу мысль, что исторические периоды в жизни целых народов чередуются в известном порядке с железной, неумолимой последовательностью; что каждый киргиз в отдельности ни прав, ни виноват в том, что он кочевник, что он до сих пор не осел на землю, что не занимается пока земледелием и т. д. и т. д. Я все хотел ему доказать одно: что какого-то особенного, прирожденного национального
– Коли он ни при чем, так я, значит, тоже ни при чем. Я, значит, что бы ему ни делал, что бы ни говорил – так оно тому и быть? Так, што ли?
Он простыми, неуклюжими словами подходил к глубочайшему вопросу материалистического учения: свободен человек в поступках своих или нет. Сам по себе он поступает, человек, тем или иным образом, или обстоятельства, условия – предшествующие и настоящие – заставляют его поступать именно
Это был воистину преинтереснейший разговор. Я не помню его в подробностях, но знаю, что вместе с Климычем мы оглядывались на жизнь киргизов до наезда сюда богатых крестьян, потом припомнили,