Дмитрий Фурманов – Мятеж (страница 2)
Вот, дескать, в какое чертово пекло едем – то ли не герои!
Впрочем, эту «новость» за последние дни мы успели друг другу сообщить уже по нескольку раз, и потому она чем дальше, тем меньше оказывала действия. Затем мы еще наслышались об ужасающей распутице: старожилы пророчили нам гибель в пути от горных бурных рек, от обвалов и провалов, уверяли, что мосты снесены водой.
А нам и любо: предстоящая поездка кажется теперь – после всех этих слухов и сообщений – каким-то диковинным, почти фантастическим событием. Скорей же, скорей в дорогу!
И – как всегда бывает в таких случаях – врали нам, грешным, почем зря, кому что вздумается, кому сколько влезет, благо мы жадно слушали, развесив уши, всему верили и за все сведения сердечно благодарили.
Наконец, вот он – момент: все выслушано, упаковано, подписано, расцеловано, – прощай, Ташкент!
Лошаденки с бубенцами покатили на вокзал, чего тут рассказывать: сели и поехали.
От Ташкента до Верного что-то верст восемьсот. По железной дороге можно было тогда ехать только до станции Бурной, а дальше – верст шестьсот – на перекладных, на тройках. Медленно, скучно тянулся поезд, часто останавливался по неведомым для нас причинам, подолгу стоял и, наконец, где-то застрял по-настоящему: впереди оказались снежные заносы. Вот вам и солнечная туркестанская весна! Впрочем, мы не горевали ни о каких дорожных неудачах, – нас чрезвычайно занимало это далекое таинственное Семиречье, о котором так много наслышались еще в Ташкенте. В дырявом холодном купе вагона, усевшись кружком – кто на лавке, кто на полу, – мы горячо обсуждали методы предстоящей политической и иной работы. Совершенно новая среда, неведомые доселе условия, отсутствие городского пролетариата, незнание киргизского языка – все это были такие обстоятельства, над которыми можно было поломать голову, подумать, поговорить. И мы усердно говорили, без умолку, многоречиво, неуверенно и крайне возбужденно, особенно возбужденно потому именно, что путем и толком никто не знал: спорить и оспаривать был полный простор. Что же еще оставалось нам делать за долгий-долгий путь? И в то же время хотелось всю нашу поездку обставить таким образом, чтобы от нее получился действительный толк. Во-первых, надо точно определить, что собою представляют эти «подступы» к Семиречью – первые районы, что на нашем пути, во-вторых, поучиться здесь на деле, близ живой работы, – поучиться тому новому, ради чего мы едем в такую даль, и, в-третьих, помочь им уже теперь, этим попутным селам и городам, ежели только будем в состоянии чем-либо быть полезными. А как же не быть полезными? Они ведь тут один раз в месяц получают газету, они несносно отстают от жизни, мало что знают и уже во всяком случае путают все самым беззастенчивым образом. Тут, за горами, темп жизни совсем иной. Какому-нибудь москвичу или иванововознесенцу даже диковинным, непонятным будет: как это люди могут, дескать, терпеть целый месяц, а то и больше, и не знать того, что совершается на белом свете? А вот терпят. Обстоятельства такие, ничего пока не поделать. Мы это знали заранее, что глушь, тьма и неведение здесь кругом умопомрачающие. Потому мы и решили отдать по пути все, что могли отдать, – наш организационный навык, наши общие знания, нашу осведомленность о последних свежих событиях.
В Семиречье командировался, собственно говоря, я один: в качестве уполномоченного по области от реввоенсовета фронта. Иные уверяли меня, что еду даже в качестве «особо уполномоченного», а то говорили, будто в чине «чрезвычайно уполномоченного», но я, по совести признаться, в семимильный мандат свой не заглядывал, а рассудил, что на месте по делу ясно будет, что можно будет делать и чего нельзя. Но уж такая у всех у нас ухватка была в те годы: командируют тебя, а глядь – одному-то ехать и тошно, непременно надо ухватить с собой целую охапку лучших товарищей. С ними сработался, к ним привык, да и они тебя узнали близко. Закинул и я в Ташкенте удочку реввоенсовету:
– Так и так, дескать, еду в глухое Семиречье, с кем там буду дело делать, на кого опереться первое время? Отпустите дюжинку политдрузей!
И удивительное дело: ревсовет охотно согласился. На редкость невиданное и диковинное дело. Вот почему и ехать было так радостно даже в этакую глухую трущобу. Чего скрывать – уж воистину дыра. Ребята со мною ехали, что называется, «на все руки» – спецы по всем отраслям: тут были и мастера-организаторы и военные инструктора, агитаторы-пропагандисты, лекторы, руководители партийных школ, газетчики, трибунальщики, театралы и прочая. По сему случаю, не доезжая Бурной, план шестисотверстного пути был разработан примерно в следующем виде.
Один местный хлопец, Верничев, скачет вперед и по всем крупным селам и городам назначает собрания, заседания и совещания ревкомов, партийных комитетов, ответственных работников. Назначает для этого точный час, а об этом часе по телеграфу заблаговременно столковывается с нами. Я с некоторыми товарищами еду верст на сотню позади вчетвером: Лидочка – она кой-что и печатает в пути; «кум» – товарищ по работе; фамилии его не помню, а звали его почему-то «кум»; Ная – и друг, и жена, и верный спутник во всех походах гражданской войны. Дорог был каждый час. Надо было торопиться в Верный. И в то же время хотелось кой-что сделать в пути. Потому так и наладили. Одни, таким образом, подготовляют, другие проводят собрания, заседания и открытые митинги и оставляют на месте письмо-инструкцию едущей сзади компании. Они подробнее, основательнее входят в работу, выполняют и то, что мы оставляем в инструктивном письме. Этот план показался нам всем наиболее целесообразным. Так и решили сделать.
Всех позади, замыкая шествие, во главе небольшого отрядика, охраняя обозы, двигались: ранее упомянутый Гарфункель и общий дружок – Рубанчик.
Кроме сих двух, с обозами ехал Медведич – мой близкий друг и вестовой на всем протяжении гражданской войны. Еще в девятнадцатом году после ранения он попал ко мне вестовым в уральских степях. И с тех пор кружил: в Самару, в Ташкент, в Семиречье, на Кубань… Там и в партию вступил. Застрял. Пропал из виду. У всех нас в памяти он остался как лучший и верный товарищ в самые трудные, опасные моменты; он в дальнейшем пережил с нами все тревоги в дни мятежа.
За беседой, за спорами не заметили, как убегали полустанки назад, как ближе, все ближе подвигались мы к конечной станции – к Бурной. Уже далеко позади оставлены и фруктовые ташкентские сады, и жаркое солнце, и голубое прозрачное небо, и узбекские разноцветные халаты. Распутица в этих краях такое время, когда запасайся и жестким брезентом на слякоть, на дождь и овчинным тулупом – на случай горных буранов и утренних холодов.
Вот – далеко-далеко, за открытой пустынной равниной – сверкают ослепительно в солнечном блеске снежные хребты Тянь-Шаньских гор. До них так близко и так далеко. А впереди по пути будут еще и вязкие глинистые топи и буйно прорвавшиеся горные реки, сбитые мосты, величавые скалы, и на горных высотах еще не раз скуют нас прощальные морозы, закрутят последними буранами бешеные ветры гор. Всего будет: об этом пророчат местные знатоки.
Чем дальше от Ташкента, тем выше уходит дорога, и ближе, все ближе к полотну подступают высокие гордые скалы.
В равнинах снег почти сошел, он остался только на предгорьях и выше – в горах.
Коротко, редко пробивается солнце сквозь повисшие темно-бурые тучи и густые туманы, приникшие к горам. Пасмурно. Холодно. Тихо. Растительности никакой. Только возле киргизских поселков и раскиданных здесь и там угрюмых серых юрт – одиноко, сиротливо чернеют какие-то чахлые незнакомые деревца. Узбека здесь не встретишь, ютятся только киргизы. В этих горных просторах по склонам киргизы пасут свои стада. Возле станций прилипли и наезжие, главным образом русские поселенцы, – их особенно много в придорожных городках.
И здесь до Бурной, пользуясь долгими стоянками, кой-где слезаем, ознакомливаемся с постановкой дела – в совете, в партийном комитете, в военном комиссариате. Обнажаются печальные и любопытные картины.
По Советам, куда ни глянь, затесались совсем чужие дрянные людишки: кулачишки, кулаки, кулачищи, баи – тузы, всех сортов торговцы и спекулянты. И вся эта случайная шпана творит под флагом Советской власти самые смердомерзкие дела. Больше того – многие из них проникли в партийные комитеты и уже под именем «коммунистов» творят свою собственную, из ряда вон оригинальную «политику». На одной небольшой станциешке нам, например, сообщали, что товарищем председателя в партийном комитете состоит отъявленный спекулянт, владелец целого ряда всевозможных лавчонок. Он недавно открыл еще одну лавчонку со специальной «высокоблагородной целью». Эту лавчонку он предназначил для сына, и когда ему передавал, то строго-настрого выговаривал:
– Это тебе, Алешка, теперь не то, што старая капитализма какая… Теперь у нас советский строй, и каждый должен в ем работать. А ты, шалопай, чего баклуши бьешь… Кто не работает – тот не ест, – у нас вот што… Все должны трудиться… И ты не болтайся впустую, сам зашибай деньгу…
Это не шутка – факт самый доподлинный. И рассказывал нам его железнодорожный рабочий – по всем данным, серьезный, отличный парень, не врунишка, не пустомеля. В этой достославной партийной организации насчитывалось членов свыше трехсот человек. И это в местечке, где всего-навсего три с половиной – четыре тысячи населения. Как будто радоваться бы надо, что такой завидный процент, что партия здесь такой успех имеет. Но скоро нам открылся этот «секрет». Дело обстояло до смешного просто: как-то пронесся заманчивый слух, будто «всех коммунистов мануфактурой делить станут», – и жители поперли в партию ватагами… Мы слушали – ушам своим не верили. Потом справились, что за состав, – оказалось, рабочих всего человек пятьдесят, а остальные «так себе… жители». Эти «господа так себе» в те дни по глухим районам Туркестана отнюдь не были исключением, – ими обильно восполнялись партийные организации. Недаром же в те дни распускались по Туркестану даже областные партийные организации, а сколько пораспущено было мелких – о том одному ЦК туркестанскому известно. На этом примере мы сразу хватили горького яда туркестанской действительности. И первоначально даже опешили, струхнули перед такими ужасами. Но когда остались одни и стали обсуждать, что увидели, услышали, узнали, – только острее почувствовали весь размах и всю серьезность работы, что предстояла нам впереди.