Дмитрий Дорничев – Дворник 32-го уровня. Том 12 (страница 10)
— Оно так, — согласился Ощера. — Только не к месту боярину столь грязным делом заниматься.
Он был прав, но вот только не знают палачи на что стоит обратить внимание при развязывании языков.
— Благодарю за беспокойство, Василий Иванович. Но с немчурой я сам пообщаться должен. — Он кивнул, и я пошёл на выход, и по дороге к порубу завернул в казармы, к Ратмиру.
Он сидел на лавке у окна и чинил арбалет. Сотник кремлёвской стражи, доверенный человек, правая рука… а руки всё те же, что и десять лет назад, когда я его в Нижнем купил холопом. Тогда он был угрюмый, битый жизнью мужик из рязанской дружины, с женой да двумя детьми, проданный за долги. Теперь под его рукой три сотни воинов, у него дом с каменным низом, и Мария Борисовна доверяет ему свою жизнь. Но снаряжение он всё одно — чинит сам. Привычка. От неё не отделаешься, сколько ни возносись.
Он поднял на меня глаза, отложил шило.
— Дело есть, — сказал я. — Немцев допрашивать надо, тех двоих. Помоги.
Ратмир помолчал. Он такие дела не любил, но делать это умел получше многих.
— Надо, значит надо, — поднимаясь и откладывая арбалет в сторону, ответил он.
Мы прошли двором, мимо соборов, к дальнему углу, где у самой стены, вросший в землю по самые оконца, стоял поруб.
У входа меня уже ждал человек.
Молодой, на вид лет двадцати пяти, в тёмном дьячьем платье, с чернильницей на поясе и связкой очиненных перьев. При виде меня он низко поклонился.
— Клим Фёдорович Безобразов, боярин, — назвался он. — Из Посольской избы. Пятый сын у батюшки, — добавил он, будто извиняясь.
Пятый сын. Это пояснять было незачем, я и так всё понял. Ни земли ему, ни удела, ни доброго места по старшинству. Старшим братьям — вотчина да имя, а младшему… сам себе дорогу торь (
— Немецкую речь откуда знаешь? — спросил я.
— Отрочество в Новгороде провёл, боярин. Батюшка там двор держал, а к нам ганзейские гости частили, по торговым делам. Я при них и навострился. Ежели немец ругаться начнёт, всё переведу, до последнего словца.
— Ругаться он начнёт наверняка, — сказал я. — А вот про остальное поглядим. Одно тебя прошу, Клим Фёдорович. Что бы там ни было, переводи дословно, не меняя смысла. Не привирай, не приукрашивай, не смягчай. Мне правда нужна, а не то, что тебе послышалось. Сможешь?
— Смогу, боярин, — глядя в глаза ответил он. — Не впервой мне в пыточной толмачить.
Мы спустились.
Внизу всё уже приготовили. Трое палачей, привычных к своему делу, в кожаных запонах, с руками как лопаты, стояли у стены и ждали. Посреди подвала, на дыбе, висел рыцарь.
Тот, что пытался бежать ночью. Второго очередь тоже настанет, но чуть позже.
Я осмотрелся и увидел, что у немца руки заведены за спину и вздёрнуты к вороту, но пока его не тянули, держали вполсилы, чтоб дозрел до разговора. Разум у человека, вздёрнутого на дыбу, работает быстрее калёного железа: он загодя рисует себе всё, что с ним сделают, и порой одного этого хватает.
Я подошёл к жаровне. Поворочал в углях железный прут. Кончик уже налился алым цветом. Я вынул его, поднёс к лицу немца, поводил из стороны в сторону — не касаясь, только чтоб он ощутил проносящийся перед глазами жар.
Рыцарь смотрел на прут… и глаз не отвёл.
Дышал он спокойно и только на скулах ходили желваки да на лбу и висках проступила испарина — он боялся. Всякий живой боится калёного железа, это в человеке засело куда глубже разума, ещё со звериных времён. Но воля у рыцаря была крепкая, и страх свой он держал в кулаке, как я минуту назад держал раскалённый прут.
Это значило, что работать придётся долго.
Я разглядывал его тело: не как палач, а как лекарь. Плечи широкие, мускулы жёсткие, шея бычья. Такой и на дыбе провисит долго, прежде чем суставы сдадут. На груди старый рубец, косой, от плеча к соску. Воевал. Не первый год под латами.
— «Такого голым страхом не проймёшь…» — подумал я.
— Клим Фёдорович, — не оборачиваясь сказал я, — спрашивай. Имя, род, кто послал, сколько их в отряде барона, что барон замышляет. По порядку, спокойно, повторяй, если не отвечает.
Дьяк заговорил. Немец же слушал и смотрел мимо него… молчал.
Начались пытки.
Его потянули на дыбе. Медленно, с оттяжкой, как я и велел. Плечи вышли из суставов с противным хрустом. Немец захрипел, но сквозь хрип не выдавил ни имени, ни числа, ни единого дельного слова. Одну короткую брань, которую Безобразов переводить не стал, только глянул на меня и качнул головой.
Его жгли прутом. По бокам, по ляжкам, по внутренней стороне рук — там, где боль сильнее. К слову, я этого не знал, а вот кремлёвские палачи просветили насчёт этого. Кожа шипела, скручивалась, по подвалу пошёл смрад палёного мяса. Рыцарь орал, отдыхивался и снова умолкал, переводил дух и упирался взглядом в стену.
Ему клали на лицо мокрую холстину и лили из ведра.
Вода льётся, холстина липнет к лицу, ко рту, к ноздрям, человек глотает, захлёбывается, тонет… тонет на суше, зная умом, что не утонет, а тело этого ума не слушает, тело бьётся в петлях и орёт, боясь смерти. Немец выгибался дугой, хрипел сквозь тряпку. Ему давали продышаться, отнимали холстину, спрашивали. Он выкашливал воду вперемешку с руганью и молчал.
Я стоял в стороне и смотрел, и мне было тошно.
Не оттого, что жалко немца. Тошно было от самого ремесла.
Так прошло три часа. И всё, что мы из него вытянули за эти три часа, было имя.
Ульрих фон какой-то там, из рода какого-то там… Безобразов записал полностью, я и запоминать не стал, ни к чему. Про то, кто его послал, мы знали и без немца — барон Гюнтер фон Вальдбранд, он же покойный, вернее живой, к сожалению, Нильс Васса. Тут гадать было нечего. А вот сколько их всего в этой «священной сотне», где она квартирует, чем барон дышит, чем живёт, что замышляет дальше… об этом ни слова.
Ломать его дальше можно было. Дожать до бреда, до того состояния, когда человек говорит уже что попало, лишь бы перестали, лишь бы дали умереть. Вот только правды в таком бреду не больше, чем в бабьих россказнях у колодца. Он мне наплетёт с три короба, я побегу проверять, а всё окажется ложью. Идейный, когда сломается, не правду выдаёт, он выдаёт то, что, по его разумению, от него хотят услышать.
Я понял, что подход надо менять.
Вышел в холодный проход, поманил старшего палача.
— Тяните дальше, — велел я. — Только помалу, без спешки, чтоб дышал и в разум приходил. Заговорит по делу, хоть слово, пошлёте за мной и за дьяком. Останавливаться не смейте.
Я стоял в проходе, прислонившись к сырой стене, и соображал.
Вспомнилось глупое, из прошлой жизни. Не то в кино видел, не то в книжке вычитал, будто таких вот стойких ломают через похоть. Мол, приведи бабу, чтоб возбудила, довела до края, а после пригрози отнять у него мужское естество и всякая твёрдость разом становится жиже. Была даже мыслишка попугать его ножом у паха. Есть у человека места, за которые он держится крепче, чем за любую веру и любую присягу.
Я эту мыслишку покрутил и отбросил.
Во-первых, где я среди бела дня возьму бабу, согласную на этакое? Из-под палки не заставишь, а по доброй воле в пыточную, к обожжённому немцу, мало кто пойдёт. Во-вторых, этот уже поломан и ему баба нафиг не сдалась. Разве что со вторым попробовать, тот поцелее… да только всё то же упирается в бабу, которой нет. А в-третьих, и это главное, узнай Маша, какими способами я тут работаю… в общем, отбросил эту идею. Такого она мне не спустит.
Я постоял, немного привёл голову в порядок. Спешить-то мне, если рассудить, было некуда. Немцы никуда не денутся, барон за море не убежит, а лишний день на них потратить я мог.
И придумал другое, после чего вернулся в камеру.
— Снимите его, — велел я вернувшемуся палачу. — Положите на пол. Свяжите так, чтоб не дёргался, лицом кверху, голову закрепите, чтоб не мотал. И устройте, чтоб вода капала ему на темя. В одну точку, вот сюда, — я ткнул себя пальцем чуть повыше лба. — Кадку с водой над ним подвесьте, дырочку проткните шилом, чтоб не струёй лило, а по капле. Кап… кап… кап. Ровно, чтоб не сбивалось. Всю ночь, весь день и так пока он не заговорит.
Палач глянул на меня, как на душевнобольного.
— Водой, боярин? В темя? Да ему после калёного железа вода за ласку покажется. Он и не почует.
— Это ты так думаешь, — сказал я. — А ты сделай да погляди, что уже к утру будет.
Про этот способ я тоже слыхал в прошлой жизни. Будто где-то на востоке им пытали. Вода на макушку, по капле, час за часом, в одну и ту же точку. Больно от неё не бывает совсем. От неё другое. Человек лежит, связанный, и ждёт следующую каплю. Каждую следующую ждёт, как удара. И от этого ожидания, от этой мерной капели, у него в голове час за часом всё съезжает набекрень. Железо ломает тело. А капля ломает рассудок. И к утру иной идейный, что под прутом молчал, болтает уже всё подряд, лишь бы прекратилось это проклятое капание.
— И со вторым немцем то же самое, — добавил я. — В другой пыточной, чтоб не переговаривались меж собой и не сговорились.