реклама
Бургер менюБургер меню

Дмитрий Быков – Потерянный дом, или Разговоры с милордом (авторская редакция) (страница 149)

18

Мистер Стерн опять позвонил в колокольчик.

На этот раз из лифта выскочил молодящийся поэт, бывший когда-то любимцем публики, с растрепанной пачкой стихов в руках. Скользнув по наклонной дорожке к алтарю, он поцеловал Любови ручку и легко взбежал на пьедестал, как на место, казавшееся ему привычным. Раскланявшись, он сделал жест рукою, но лишь только начал читать стихи, как его рукописи под стук посоха старца превратились в пепел и поэт последовал туда же, куда и Мишусин. Несколько секунд из открытого люка доносились его строчки, нараспев произносимые на лету, а потом крышка заняла прежнее положение.

А по ковру уже солидно двигался главный редактор толстого журнала с густыми черными бровями на розовом лице, которое можно было бы назвать красивым, если бы не маска самодовольства и значительности, которая к нему приросла. Я узнал его – именно он когда-то поставил на моей рукописи резолюцию «для стенгазеты», теперь же я с вожделением смотрел на его казнь. Редактор с достоинством протянул Любови тоненькую папку и, повернувшись к инквизиторам, оглядел каждого.

– О вас мы печатали… И о вас… Серьезные исследования. Юбилейные даты… – под эти слова он начал восхождение на крышку мусоропровода.

Любаша откинула ненужную папку в сторону, объявила название: «Невыдуманные рассказы» и швырнула их в огонь. Рассказы горели с копотью и неприятным запахом, похожим на тот, что бывает, когда горит резина. Обвиняемый встретил приговор с удивлением и даже пытался апеллировать к Льву Николаевичу, посчитав его, видимо, главным инквизитором, на что последний, разгладив бороду, сухо произнес:

– Выдумывать надо, господин хороший!

И главный редактор рыбкой скользнул вниз, задев бровями край люка.

Следующей возникла странная измятая фигура прозаика, который излишне долго задержался в холле – кажется, приставал к жрице, но, отшитый ею, все же оказался на эшафоте, где стоял нетвердо, норовя упасть. Отличительной особенностью его рукописей были орфографические ошибки в названиях повестей и запах коньяка, распространившийся в зале, когда они горели. Он что-то бормотал, кому-то угрожал и довольно-таки накалил атмосферу; когда же он проваливался, успел выставить локти и застрял в люке, так что Любаше по знаку мистера Стерна пришлось подойти к нему и огреть каминными щипцами по голове, после чего прозаик канул в небытие.

Милорд потряс колокольчиком; я взглянул в сторону прихожей и инстинктивно втянул голову в плечи: там толпилось литературное начальство с фирменными папочками в руках. Они улыбались жрице, расшаркивались, будто их ждал прием в консульстве, а потом проследовали к алтарю все трое: впереди небольшой пузатый человек с красным лицом и маленькими заплывшими глазками, за ним молодой с аккуратной гривкой и при галстуке, а следом – женщина с восковым лицом старой куклы.

– Маша, я просил по одному! – крикнул милорд жрице.

– Эти по одному не ходят, сэр Йорик, – отозвалась из прихожей Мария Григорьевна.

Толстячок полез здороваться за руку со старейшиной, но слепец посмотрел сквозь него невидящими глазами, и ладошка начальства повисла в воздухе. В рукописи оказались стихи, которые сгорели, не успел он дойти до эшафота. Однако на эшафоте толстячок вдруг принял из рук молодого бумагу, развернул ее и начал читать приветствие святейшей литературной инквизиции, в то время как помощники стояли у ног в почетном карауле. Но едва он прочитал первые слова: «Уважаемые юбиляры!» – как последние единодушно произнесли приговор и толстячок с листочком в руках исчез в люке. Помощники недоуменно переглянулись и, точно по команде, последовали за ним самостоятельно. Молодой человек с гривкой, сложив ладони на груди, прыгнул в отверстие головою вниз, а восковая кукла ловко перелезла через край люка и рухнула туда с дребезжанием и повизгиваниями, напоминавшими крики юной купальщицы, входящей в холодное море.

Следующим перед бессмертными предстал литературовед, просидевший всю жизнь в благословенной тени пушкинской славы. Любаша прочла название рукописи, посвященной исследованию некоторых фигур на полях пушкинских черновиков. Исследователь считал их искаженными портретами приближенных к государю людей. Рукопись была передана бессмертным и просмотрена самим автором черновиков. После короткого совещания мистер Стерн объявил:

– Александр Сергеевич говорит, что это кляксы!

Рукопись полетела в огонь, а литературовед – в люк.

Я взглянул в сторону лифта и вздрогнул. В прихожей стоял мой первый литературный наставник, к которому я носил свои юношеские стихотворные опыты, с благоговейным вниманием выслушивая его советы и наставления. Мы давно уже не встречались с ним, но я сохранил в душе благодарность; потому сейчас мое сердце сжалось, предчувствуя зловещую процедуру. Мой учитель сильно постарел; сгорбленный и немощный, он мелкими осторожными шажками передвигался по наклонной дорожке навстречу гибельному огню. В руках у него была папка – я видел ее не раз, – куда он складывал лучшие свои стихи. Ни один из них не был опубликован. Очень часто в те далекие времена, говоря со мной, он напоминал, что публикация не является целью сочинителя и, если творения того достойны, они непременно когда-нибудь увидят свет. Не скажу, что стихи его волновали меня, но в них определенно присутствовали скромное достоинство, стойкость и простота. Кажется, только сейчас я понял наконец, за какое жестокое дело взялся, только сейчас осознал его опасность, увидев моего старика, ступеньку за ступенькой одолевавшего лесенку на эшафот. Я отвернулся, чтобы не видеть казни. Как вдруг я услышал возглас Любаши:

– Не горит!

Я взглянул на алтарь. В серебряной чаше с огнем, среди пепла сожженных рукописей, светился раскаленный прямоугольник бумаги с черными строчками на ней, написанными наклонным почерком моего наставника. Любаша ловко ухватила щипцами за край листка и вынула его из чаши. Он потемнел, остывая, а строчки обозначились на нем золотыми буквами. Любаша передала листок святой инквизиции. Каждый из инквизиторов знакомился с текстом стихотворения и произносил приговор.

– Десять лет, – сказал Александр Сергеевич.

– Пятьдесят, – сказал Николай Васильевич.

– Тридцать, – произнес Лев Николаевич.

Я понял, что они определяют время жизни стихотворения после смерти поэта, ибо, пока мы живем, все написанное нами живет в нас частью души – каким бы плохим или хорошим оно ни было. И лишь после смерти написанное становится всею душой, единственным полномочным ее представителем; только от написанного зависит – сколько жить душе после тела.

Я взглянул на моего старика. Он плакал от счастья – и я понял его слезы. Великое счастье – сохранить душу после смерти! Хоть на миг, хоть на месяц, хоть на несколько лет про­длиться в мире, разговаривая с живыми и напутствуя их в скорбном движении к смерти. Даже короткая жизнь души зарабатывается потом и кровью, бессмертие ее дается тому, кто трудился, любил и не предавал себя…

Разумеется, при наличии божественного огня, называемого талантом.

Строже всех отнесся к моему наставнику Александр Александрович, отпустивший душе поэта три года. Однако старейшина, утверждая приговор, стукнул посохом и объявил: «Пятьдесят лет!» Ему с высоты двух тысячелетий и этот срок, вероятно, казался мизерным.

Старый поэт сошел с эшафота, и обе жрицы алтаря – Любаша и Ирина – под руки отвели его на дубовую скамью справа. Там он остался сидеть, бережно сжимая листок бумаги и перечитывая строки, подарившие ему жизнь после смерти.

И снова один за другим спускались к жертвенной чаше соискатели бессмертия – молодые и старые, с толстыми романами и тоненькими рассказами, со стихами и очерками, с драмами и комедиями, со сказками и эссе. Густой черный дым валил к потолку, жрица Любовь вся перепачкалась в саже, она приплясывала у жертвенного огня, орудуя тяжелыми щипцами, как ведьма, и подкидывала в огонь новые и новые творения сочинителей. Пахло горелой бумагой; литераторы проваливались в преисподнюю со скоростью курьерского поезда, так что Ирина натерла мозоль на ладони от беспрерывного нажимания на рукоять люка. Из лифта валом валил народ: иной раз прибывало человек по тридцать из какой-нибудь республики. Они устраивали на алтаре гомон, как на восточном базаре, жалуясь на плохое качество переводов, и один за другим исчезали в люке, отрываясь от своих тюбетеек.

Всех поразил прибывший из Москвы прозаик, который плюхнулся в синее кресло для бессмертных и стал наблюдать, как горит его рукопись. Мистеру Стерну стоило большого труда убедить его взойти на эшафот, и он провалился в мусоропровод с удивленным лицом, потрясенный вопиющей несправедливостью.

Другой пытался уклониться от казни. С криком «Я еще напишу!» он побежал обратно к лифту уже после произнесения приговора, но сильно просчитался. Мария Григорьевна нажала кнопку, дверцы распахнулись, литератор вбежал туда, спеша к новому творению, но… лифта за дверцами не оказалось, и он рухнул в шахту с тем же воплем, что остальные – в мусоропровод.

И опять прихожая заполнилась народом. Это прибыли многочисленные члены профессиональных групп литераторов. С гиканьем и свистом они побежали к алтарю, сами побросали рукописи в огонь, отчего пламя взметнулось до самого потолка, и, не дожидаясь объявления приговора, полезли в люк, давя и сминая друг друга, как в очереди за гонораром.