18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Дмитрий Быков – И все-все-все. Сборник интервью. Выпуск 2 (страница 17)

18

— Нужно, конечно. Как же без него? Общение нужно хотя бы для того, чтобы понять, что оно не нужно. Я не капризничаю, когда отказываюсь от разговоров. Хотя дважды журналисты кинули меня действительно очень сильно. Один раз это была телепрограмма. Я смотрела ее вечером, одна, на даче. Выключила, не сумев досмотреть. И всю ночь просидела в кресле, не представляя, как завтра рассветет — и мне уже придется жить с этим позором. В кадр попали вещи, которые я говорила не для съемки, не для записи, — меня на них, что называется, «развели». Журналисты — это как милиционеры, как мусора. С ними нельзя говорить откровенно, в какой-то момент у них включается профессионализм.

— Вы всегда можете в лицо человеку сказать правду?

— Сначала не могла. Но потом поняла, что так милосерднее.

— И конформистов не любите?

— Не люблю. Но что называть нонконформизмом? Я уверена, что если человек поступается собой ради публичности, это снижает его личный масштаб. Сергей Соловьев, по моему убеждению, гениальный режиссер и уникальный человек. Многие недооценивают его масштабы именно потому, что их снизила публичность. Он все время ощущает себя кому-то должным. А должны мы бываем только деньги.

Но подлинный нонконформизм — вещь невыносимая, и вряд ли он часто встречается. Кто из нас может сказать, что он не примеривается к обстоятельствам? Ведь была война в Чечне, а мы так и жили... словно ничего не было... В этом смысле, например, настоящим человеком я могу назвать Сергея Станиславовича Говорухина, который снял там фильм и потерял ногу. Я послушала его и поняла, кто такие рядом с ним мы все.

— Я удивился, узнав, что вы согласились сниматься у Зельдовича в «Москве».

— Это первоклассный сценарий, открывающий новые изобразительные возможности. Фильм почти готов.

— И что, вам нравится реальность, о которой это кино рассказывает? Клубная жизнь и новорусские трагедии?

— Слова «трагедия» применительно к современности я стараюсь избегать. Мы не трагические персонажи. Мы все, если сравнивать с чем-то серьезным, очень благополучные люди. Что касается фильма — это попытка рассказать про время, которое мне все-таки скорее нравится, чем наоборот.

— Бог мой, чем?!

— Все стало честнее. Раньше люди беспрерывно выделывались, что-то изображали из себя. Закупали эти бесконечные книги целыми полками, говорили об умном, получали ненужное образование... в общем, все время врали. Сегодня каждый стал стоить того, чего стоит.

— Это и есть самая отвратительная ситуация.

— Почему?

— Потому что человек, как говорил один тут немец, это его усилие быть человеком. Сейчас он этого усилия не делает.

— И тогда не делал.

— Тогда он делал вид.

— Это еще хуже. Мне все-таки больше нравится, когда люди честно становятся теми, кто они есть. Когда у того, кто был бы в семидесятые годы вполне заурядным персонажем, появляется возможность сделать гигантские деньги...

— И он становится зверем.

— Пусть так. Но мы его видим. Или не становится зверем, а реализуется. Когда мне было семнадцать, мне в душу запала фраза Валерия Плотникова, одного из немногих настоящих западников того времени, совершенного Чаадаева по складу ума: «Что советский мужчина может дать женщине?» И действительно — что?

Бизнес не может быть содержанием жизни. Человек не должен сходить с ума, если рушится его состояние. Бизнес — по крайней мере в моем случае — возможен как хобби, позволяющее расширить общение и чему-то научиться.

— Но те, кому сейчас пятнадцать — и кого я знаю очень хорошо, — вследствие этой честности, о которой вы говорите, вообще не читают книг. Они честно превращаются в полуживотных, для которых культура — безнадежное излишество. Это честно, по-вашему?

— У меня бывают такие мысли. Культура не может быть уделом всех, и всеобщее среднее образование — тоже. И я не заставляю свою четырнадцатилетнюю дочь читать книги, потому что опасное это дело — с ранних лет много читать.

— А вы много читали?

— Я? Очень. Поколение, о котором вы говорите, — это расплата наша. Они первыми увидели, как мало соотносятся между собою вложенный труд и заработанный результат. Они увидели, что можно всю жизнь впахивать и остаться ни с чем, а можно не делать ничего и жить превосходно. Для следующих поколений это уже не будет таким шоком.

— А собственное поколение вас устраивает?

— Да. Не все встроились в новую модель, но тех, кто встроился, — я думаю, еще оценят. На подвиг способны девяносто девять процентов людей. А вот ежедневно выживать и не свихнуться — это достойно, здесь чувствуется масштаб. Для меня человек, который каждый день ходит за хлебом, тащит жизнь и умудряется не скурвиться, — тоже герой.

— Вы следите за политикой?

— Нет. Меня не занимает проблема президентских выборов, например. Я постаралась выстроить свою жизнь так, чтобы зависеть от политики как можно меньше. Не устраивают меня, скажем, коммунисты, но это происходит не на сознательном, а на чисто физиологическом уровне, это брезгливость... А в принципе боюсь я только одного — что в один прекрасный день заставят сдать загранпаспорта. Все мы задавали себе этот вопрос: ехать — не ехать... Я ответила так: зарабатывать здесь как можно больше, чтобы ездить туда как можно чаще.

— Вы еще работаете в поликлинике?

— Уже нет.

— А где тогда?

— Нигде. Я сейчас не работаю.

— А на что живете?

— Нет, ну как на это отвечать?!

— По-моему, вам много денег не нужно...

— Это как сказать. Без необходимого могу, без лишнего никогда.

— Это не вы придумали, а Ахматова.

— Я знаю.

— Вас никогда не раздражают больные?

— Я подсчитала, что на приеме примерно шестнадцатый человек — мой личный враг. Это не столько раздражение, сколько усталость. Но вообще я отношусь к больным примерно так же, как вы к интервьюируемым. Это ведь ваша работа? Вы не раздражаетесь?

— Я имею дело в основном со здоровыми.

— Здоровых нет.

— Ну уж! Больной очень жалок, по-моему. Человек вообще жалок, когда цепляется за жизнь.

— По идее, за жизнь цепляться не надо. Очень многие подлости могли бы не совершиться, если бы человек не боялся смерти. Болезнь и смерть, говорю как медик, необходимы для сохранения вида... Но это мы сейчас с вами так говорим, относительно молодые, относительно здоровые. Когда нам будет по восемьдесят, подозреваю, мы оба не откажемся сходить в банк клонированных органов и взять себе новенькую печень...

— А это будет возможно?

— Абсолютно реально.

— Вы терапевт?

— Эндокринолог.

— Неэстетично. Если бы кардиолог...

— Врач — вообще не очень эстетичная профессия. В любом случае. Но все равно главная, если не единственная. Сначала Господь Бог, потом врач.

— В Бога вы, по-моему, не должны верить.

— Сложно сказать.

— Во всяком случае, бессмертие души вы вряд ли допускаете.

— Не знаю, честно. Но если человек столько делает для бессмертия — пишет, снимает, изучает, — если все его усилия направлены на преодоление смерти, значит, бессмертия, скорее всего, действительно... впрочем, нет, не знаю.

— А физическое бессмертие достижимо? Спрашиваю как врача.

— Знаете, если вот этот век был веком революции технической, то следующий начнется с биологической. Современная медицина уже сейчас в состоянии доказать, — об этом мне говорил академик, чей авторитет бесспорен, — что есть люди и есть нелюди. Они различны даже на генетическом уровне.

— Представляете — а если их не два класса, а двадцать пять? Как у Гребенщикова: есть люди типа А и люди типа Б!

— Запросто.

— Но тогда проблемы с браком вообще не будет. Сдаешь анализ крови — и тебе подбирают партнера твоей группы...

— Думаю, что отношения полов вообще совершенно изменятся. Проще будет менять, прогнозировать пол... Продолжительность жизни, мне кажется, дойдет лет до ста пятидесяти — двухсот. Некоторые признаки этого я замечаю и сейчас. Сравнить хоть нас и родителей: те в сорок лет — взрослые, умудренные люди. Мы в сорок — в большинстве — такие дети! А иные, я гляжу, и в пятьдесят... Значит, люди чувствуют, что у них что-то впереди, что они успеют стать взрослыми. Человек подсознательно чувствует, на сколько он рассчитан.

— Что такое для вас инфантилизм?

— Отсутствие религиозного чувства. То есть... это не обрядность, не вера в личного Бога, не поведение даже... Религиозное чувство — это понимание, что на свете есть что-то более важное, чем твоя жизнь. Почему так хорошо воюют исламские фундаменталисты, так отважно действуют курды? Потому что есть вещи, которые им дороже жизни. Инфантилизм — это когда человек все время заслоняется от жизни какими-то игрушками. Например, пытается пройти туда, куда пускают не всех. Через VIP-зал.

— Это вы толкучку на михалковскую премьеру имеете в виду?

— Ну, хотя бы... Но там-то как раз все естественно. Продюсерская кампания прошла на пять с плюсом. Есть кино определенного типа, его и презентовать надо по определенному разряду. Фильм Михалкова — отличный водевиль, я не понимаю, чего все на него накинулись... Тем более что деньги все равно не вернешь, они потрачены. Какими-то смешными вещами заняты люди. Ну вот скажите, какой смысл ругать кино?