реклама
Бургер менюБургер меню

Дмитрий Биленкин – Искатель. 1976. Выпуск №2 (страница 12)

18px

— Владимир Константинович, я вас подвезу домой.

— Не надо, не надо, не надо. Я побуду до утра здесь, оставьте меня только в покое!

ГЛАВА 11

Пробуждение прервало полет, и земля стала приближаться стремительно, отчетливо затемнели на сверкающем насте нарезанные лыжами борозды, и оттого, что бесплотное тело, мгновенье назад еще свободно парившее, вдруг приобрело вес, ранимую, не защищенную от высоты и боли массу, мне стало страшно. Но приземлился я легко, лыжи быстро мчали меня по склону, шипящий шорох снега под полозьями становился все громче, превращаясь в частый прерывистый треск, неистовый, грохочущий.

Грузовик-мусорщик громоздил во дворе на свою плоскую спину помоечные баки — старый мотор его от усилий ревел с завываниями.

А несколько секунд назад еще была тишина, прозрачная голубизна снега я размытый горизонт, к которому я летел на горных лыжах, и полет этот был легок, бесконечен во времени, словно я летел не на лыжах, а на планере, и это нисколько меня не удивляло — что я не падаю, а свободно, по малейшей своей прихоти могу подняться еще выше и отодвинуть еще дальше горизонт, неясно отбитый зеленой бахромой леса, просвеченный необычно мягким синеватым солнцем. И в этом полете было блаженство, абсолютная свобода, полное отсутствие страха, пока не появился во сне лысый седоватый старик с коршунячьим вислым носом и сказал бесцветным голосом Панафидина:

— …полеты и падения во сне — символ ущербности желаний и подавления внутренних порывов…

И тогда земля рванулась стремительно навстречу, и зашуршал, зашумел, загрохотал ранее немой снег — мусорщик уже потащил лебедкой из помойки квадратные серые баки.

Но в вязкой сонной одури, пугающей неразберихе достоверных красочных ощущений сна и зыбкого разочарования яви я еще пытался сообразить: кто же этот старик и где довелось услышать эти слова? И не мог. Хотя знал, чувствовал, помнил — совсем недавно я видел его.

Хотелось накрыться одеялом, уснуть и снова увидеть расплывающийся горизонт, ощутить легкость полета, встретить старика — и все вспомнить. Но будильник над головой взорвался, как граната, и я проснулся окончательно.

И вспомнил старика. На старом полотне, в растрескавшейся раме, затененное, плохо различимое лицо. А зовут его Филипп Ауреол Парацельс.

Кукурузная лепешка солнца висела прямо над окном, и вся комната была залита мягким желтым светом, который в углах густел до голубизны, расслаивался дымными полосами, полными неподвижного блеска застывших в воздухе пылинок.

Еще лежа на постели, я оглядел свою комнату, беззастенчиво просвеченную насквозь утренним сентябрьским солнцем, и с сильным неудовольствием обнаружил, что во многом она похожа на комнату Позднякова. В моем жилье не было, да и не могло быть шикарной изысканности панафидинского дома и отсутствовал одухотворенный творческий хаос комнаты Лыжина, не было теплой уютности квартиры Рамазановой, похожей на тесное, мягкое, хорошо насиженное кресло. Даже плюшевые портьеры и салфетки на полированном столике у Пачкалиной и то показались мне сейчас вполне подходящими. Но ничего похожего у меня не было, а царили здесь, как у бедняги Позднякова, казарменная чистота и дурацкий, никому не нужный порядок. И от этого неожиданного ощущения схожести нашего неустроенного быта стал мне почему-то Поздняков и симпатичнее и ближе.

Вот только не пьет по утрам крепкий кофе Поздняков, а тянет наверняка свою горячую незакрашенную водичку, разбивая при этом длинными желтыми зубами куски сахара на аккуратные половинки и четвертушки, и думает сейчас неспешно и горестно о том, что отсутствие дисциплины и разгильдяйство, которое ему было всегда так противно в людях и на борьбу с которым он положил столько лет, неожиданно состроили с ним злую шутку, заманив в ловушку на стадионе и подговорив выпить бутылку пива из рук неизвестного, вполне симпатичного человека, наверняка не разгильдяя — он-то позаботился купить себе билеты на матч задолго вперед, и вот теперь надо сидеть одному в пустой, совсем чужой квартире, чисто и равнодушно вытертой и вымытой, и нет, кажется, на всем белом свете человека, который грудью встанет на его защиту и докажет, что Поздняков честный человек, не пьяница и не разгильдяй и все случившееся с ним — ужасное несчастье, за которое он уже достаточно претерпел, и нельзя же безвинному человеку нести всю жизнь сокрушительное бремя чужой вины и несмываемого позора…

Я допил кофе и залез в ящик письменного стола — в старом, истертом бумажнике, где я держу свои деньги, осталась всего одна десятка, новенькая, красно-хрусткая, очень красивая, но, к сожалению, совсем одна. А до зарплаты оставалось еще четыре дня, и я пожалел, что время только теоретически можно считать деньгами. Взглянул на часы и увидел, что и со временем у меня, впрочем, тоже не очень свободно.

На улице было прекрасно, час «пик» уже миновал, и я ехал в полупустом троллейбусе. Басовито урчали где-то под ногами моторы, на свободных перегонах троллейбус с завыванием разгонялся, и тогда в машине острее пахло разогретой резиной и пылью. Деревья на бульварах застыли недвижные, и какие-то люди на дорожках собирали граблями огромные шелестящие сугробы желто-красно-коричневых листьев. Хорошо было бы в такой ленивой дреме прокатиться в тихом пустом троллейбусе по всему бульварному кольцу, спуститься к реке и посидеть у холодной серой воды. Но водитель скрипнул дребезжащим репродуктором: «Следующая остановка — «Петровские ворота», хлопнула перед носом складная дверь, и я пошел неспешно в управление.

День у меня начинался вполне канцелярски — мне надо было написать массу всяких бумажек. Благословясь, я начал с запроса в Мосгорсуд, интересуясь, по какому делу проходил Рамазанов, кто были его соучастники и какова их судьба.

Потом сочинил бумагу в Управление исправительно-трудовых учреждений с просьбой сообщить мне, где отбывает Н. С. Обоимов назначенное ему наказание.

В конце написал постановление о проведении судебно-химической экспертизы, достал из сейфа колбочку с метапроптизолом и отправился на шестой этаж, в НТО к Халецкому. Старик мне обрадовался:

— Вас можно поздравить?

— Откуда вы взяли? Ваше утверждение о моем производстве в майоры оказалось несостоятельным.

— Тьфу! — Халецкий рассердился. — Я с вами о серьезном деле говорю, а вы, как всегда, пустомельничаете… Своими шуточками вы меня в конце концов убедите, что это для вас не такой уж пустяковый вопрос.

— Ничего себе пустяковый! У меня до получки десять рублей осталось…

— Пагубное заблуждение, будто с увеличением зарплаты дефицит уменьшается.

Мы с ним еще побалагурили немного, а потом я достал из кармана колбочку и поставил ее на стол с таким важным видом, будто это я придумал и синтезировал чудодейственный препарат.

— Узнаете? — спросил я невинно, словно Халецкий действительно мог припомнить в этом содовом порошке циклопическую молекулу тиазина-гиганта, которую он мне как-то демонстрировал за своим столом.

— Транквилизатор?.. — недоверчиво сказал-спросил Халецкий, и в голосе его было ужасное недоверие, потому что в те дни, что пробежали со времени нашей последней встречи, он не сидел со мной на семинаре в элегантно-пустоватом кабинете Панафидина; не копался в ящичках-бюро Патентной библиотеки, выискивая открытия удачливого профессора и его менее удачливых и даровитых коллег; не пил вместе с Благолеповым кофе перед прудиком на пустой осенней даче и не слышал его надтреснутого голоса — «всеговорятменьшечемзнают»; не плыл в облаках зеленовато-сизого дыма в комнате Лыжина с портретом лысого мрачного старика на стене; не мчался ночью через город в лабораторию, где на рабочем столе стоял металлический ящик с патрубками — большая лодка, на которой Лыжин перевозил через реку под на званием Неведомое человеческие горести, боли и страх. И само понятие транквилизатора, о котором я еще совсем недавно представления не имел, а Халецкий, объясняя мне, прибегал к портретным зарисовкам псов, было сейчас для нас отдельным звеном разорванной цепи, где Халецкий видел только начало и конец: замусоленную пробку с молекулярными следами и расфасованные в пластмассовые прозрачные боксы драже готового лекарства с врачебной прописью и назначениями; а мне сейчас была зрима сердцевина — химический продукт, в получение которого были вложены десятилетия учебы и поиска, надежды, отчаяние, любовь, предательство и счастье открытия. И все это было на дне химической колбочки с плотно притертой крышкой — немного белого порошка, похожего на питьевую соду.

— Да, Ной Маркович, это и есть тот гигант, который напрасно искали в справочниках. Он еще не описан. Думаю, правда, что никто не сделает этого лучше, чем знакомый вам профессор Панафидин… — Я не удержался и засмеялся, хотя Халецкий никак не мог понять причин моего веселья.

— А это его продукт?

— Нет, дорогой Ной Маркович, это не продукт панафидинской лаборатории — у него кишка тонка. Он слишком любит жизнь и уж наверняка уверен, что это взаимно. Я хочу, чтобы вы взвесили точно продукт, а потом произвели тщательную экспертизу на идентичность этого вещества с тем, что вы нашли в пробке.

— Только в обмен на самую подробную информацию обо всех этих делах.