18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Дмитрий Биленкин – Искатель. 1976. Выпуск №2 (страница 14)

18

«…Повторное исследование продукта на ядерно-молекулярном резонаторе подтверждает получение в количестве 1,34 грамма 5–6 ДМАПД-10-17-ДГКБ-ЦГП — гидрохлората, именуемого химиками условно «метапроптизол». В. Лыжин».

Затем, судя по журнальным записям, вся работа стала циклически повторяться — Лыжин, по-видимому, нарабатывал продукт.

— Сколько всего вы получили метапроптизола? — спросил я Александрову.

Она словно очнулась от сна или от глубокой задумчивости и растерянно сказала:

— Не знаю..

— То есть как не знаете? — удивился я. — Это должно быть записано у вас где-то…

— Я не занималась учетом, — неуверенно сказала Александрова.

— Может быть, вы не занимались, но Лыжин вел аккуратно журнал — здесь у него до сотых долей грамма записан выход после каждой реакции. Так что давайте вместе искать…

— Хорошо, — Александрова открыла лежащую на столе черную лаковую сумочку, достала оттуда что-то и подошла к умывальнику, над которым в стенку был вмазан лист потемневшего зеркала. Глядя на свое тусклое отражение, она быстро провела пуховкой по лицу — под глазами, по выпуклым, красиво изогнутым скулам, чуть-чуть острому подбородку, помочила угол полотенца, стерла со лба черный шрамчик и лоб попудрила, повернулась ко мне и сказала:

— Давайте вместе искать.

И недавних слез на ее лице следа не было. И мне это было непонятно — ведь только что она плакала скупо и горько — так накипают слезы от какой-то настоящей скорби, или живой боли, или от острого сожаления…

Нужную нам справку мы нашли в конце журнала — там по дням была вычерчена таблица, в которую заносил Лыжин данные о количестве полученного препарата. Последнюю запись Лыжин сделал три дня назад и подбил итог: 64,2 г. Я и не сомневался в том, что Лыжин получил больше метапроптизола, чем оказалось в колбочке, оставленной мной для исследования Халецкому. Ведь должно было быть еще какое-то неизвестное количество препарата, которым бандиты отравили Позднякова. Но ведь не втрое же больше!

— Как расходовался метапроптизол? — спросил я Александрову спокойно, даже равнодушно, как ни в чем не бывало.

— Не знаю, — быстро сказала Александрова. — Я к этому ни какого отношения не имела.

Мне показалась ее реакция излишне нервозной — она ведь здесь только лаборант и скорее всего действительно не имеет к этому отношения. Но меня немного удивило ее возбуждение. Я сказал ей как можно спокойнее:

— Вы постарайтесь припомнить — может быть, вы случайно слышали, каким образом намеревался Лыжин использовать метапроптизол.

— Я к его разговорам не прислушиваюсь. А весь полученный продукт Владимир Константинович держал в сейфе.

— Сколько есть ключей к этому сейфу? — кивнул я на железный ящик в углу.

— Один, — она подумала и добавила: — Я видела только один — он был у Лыжина. И вообще, почему вы об этом спрашиваете меня?

— Потому что в пузырьке, который мне отдал Лыжин, втрое меньше препарата, чем он наработал. Меня интересует, куда девалось остальное.

— Ну, во-первых, часть готового продукта он разложил на составляющие — его интересовала обратная динамика. А во-вторых, я припоминаю, что он давал часть продукта главному врачу…

— Главному врачу? Зачем?

— А как же они будут биохимические опыты ставить? Там хоть и мизерные количества, но ведь в эксперименте занято много животных…

Очень мне сильно хотелось спросить ее, как она относится к Лыжину, но в этой ситуации вопрос прозвучал бы совсем неуместно. И я не спросил ее. А может быть, мне сильно мешало то, что теперь, когда она успокоилась немного, лицо утратило энергичную резкую подвижность, и снова возникло острое ощущение, почти уверенность — где-то я видел ее раньше.

ГЛАВА 12

— Прошу не обольщаться, метапроптизол не панацея, — сказал главный врач Хлебников.

— Вы не верите в его огромные возможности?

— Верю. Но за сто лет только пенициллин, стрептомицин и, пожалуй, строфантин получили мировое признание как великие лекарства. Займет ли метапроптизол место в ряду с ними — дело пока неясное. Но ведь не в этом вопрос…

— А в чем вопрос?

— В том, что и сейчас ясно: метапроптизол не затеряется в сотнях ежегодно появляющихся новых препаратов.

Хлебников мал ростом, толст, красен и неуловимо-подвижен, как шаровая молния. Мы идем с ним по коридору в экспериментальный корпус, и на каждый мой шаг он делает два, обгоняет, поворачивается ко мне лицом и, выпалив очередную фразу, снова устремляется вперед.

— А почему же столько волнений вокруг этого транквилизатора? — спросил я.

Хлебников сделал рывок вперед и остановился передо мной так резко, что я чуть не налетел на него.

— Вы считаете, что просто очень хорошее — не гениальное — лекарство — это мало? Сколько, по-вашему, химики создают за год настоящих, хороших лекарств — тех, что остаются? Во всем мире?

— Откуда же мне знать? — развел я руками.

— Вот именно — откуда вам всем, посетителям аптек, знать, какой ценой и сколько создается лекарств, приносящих вам исцеление? А я знаю: число их никогда еще не превысило десятка… — И быстро побежал вперед по коридору и оттуда, спереди, прокричал мне, будто я остался у входа в коридор: — Да, да, и если метапроптизол войдет в их число, то сотни тысяч, миллионы людей низко, до земли, поклонятся неизвестному им Владимиру Лыжину!

Хлебников нажал кнопку звонка у запертой двери, и я невольно обратил внимание на то, что на двери не было ручки, только замочная скважина — треугольная прорезь, как в вагонных переходах.

— Кто там? — спросили из-за двери.

— Открой, Галя, это я, Хлебников.

Щелкнул ригель замка о планку, дверь растворилась, и немолодая приземистая санитарка впустила нас в лечебный корпус:

— Заходите, Лев Сергеич…

Высокие окна, белый потолок. Серые стены, кремовые двери — очень длинный ряд.

И все двери без ручек — треугольные прорези, печальные вагоны поезда из ниоткуда в никуда. Тихие люди в зеленоватых халатах. Белесая муть безумия в глазах.

Длинный, длинный коридор. Много треугольных скважин, много — какой ужасный груз тоски и страха везет этот поезд. Здесь нет сентября и солнца, не бывает радости, не знают любви, исчезла, растворилась в отчаянии и скорби память счастья.

Молодая женщина со спутанными бесцветными волосами, с мучнистым плоским лицом шагнула мне навстречу и быстро, жарко сказала:

— Дети — как одуванчики… Не дуйте… Никогда не дуйте… Молю вас о детях малых… Они как одуванчики…

— …Как одуванчики…

— …Одуванчики…

— …Де-е-ти!..

Ох, какой длинный, бесконечный коридор! Мне не пройти его было во всю жизнь, он превратился в кошмар, ужасный сон, где избавление рядом, только добежать до спасительной двери в конце бесконечного коридора, но он не имеет конца, нет спасения от жаркого шепота, от крика израненной души, который всю жизнь преследовал Лыжина как призыв к милосердию, как мольба о помощи — как гром небесный — он требовал всю жизнь Лыжина к ответу за судьбы несчастных людей, которых он должен был вернуть к любви, к весне, к радости.

И я брел по коридору и все время бормотал про себя, а может быть, и вслух я говорил это, не помню, а Хлебников все равно не мог слышать моих слов — он бежал далеко впереди, но я повторял как заклятье:

— Люди, поклонитесь доброму мудрому чудаку, перевозчику на волшебной лодке, протяните ему руки, теплые и крепкие, пусть поймет он, что вы с ним, не дадите унести его в водовороте мглы и беспамятства…

Нетерпеливый и красный, стоял Хлебников передо мной и стучал меня крепкой ладошкой в грудь, повторяя для памяти:

— Не больше пяти минут… Не вздумайте спорить с ним или в чем-то переубеждать… Не раздражайте его…

А в ушах моих все гремел пронзительно, разрывая барабанные перепонки, еле слышный жаркий шепот:

— …Молю о детях малых… Как одуванчики…

Не помню, как открывал Хлебников дверь и как мы вошли в палату к Лыжину, не помню даже, был ли он при нашем разговоре и с чего разговор начался, не знаю, поздоровался ли я, а только отпечатались в памяти четко, как травленные на металле, слова Лыжина:

— …Меня зовут Филипп Ауреол Теофраст Бомбаст фон Гогенгейм…

Лыжин сидел на застеленной койке, завернувшись в желтое ворсистое одеяло, в очень неудобной позе, поджав под себя ноги, и смотрел мимо меня, поверх моей головы в окно, где клубился мягким светом сентябрьский желто-лимонный полдень.

— У вас красивое имя, — сказал я и удивился своему голосу — так хрипло и испуганно он звучал.

— Да, — еле заметно кивнул Лыжин, прищурил глаза, словно ему было больно от этого вялого осеннего солнца. — Но чаще меня называют Парацельсом. — Мгновенье подумал и рассудительно, спокойно добавил: — И я считаю это правильным, потому что в искусстве врачевания я уже давно превзошел великого латинянина Цельса…

Худое его лицо еще больше осунулось, появился на нем какой-то тусклый налет безмерного утомления и огромной слабости. Свалялась каштановая бородка, торчала она какими-то перьями и клочьями, и только сейчас, впервые увидев Лыжина днем, я рассмотрел, что светлые его волосы наполовину седы.

Я боялся молчания, повисшего в комнате как топор, и спросил просто так, чтобы не было этой страшной, удручающей тишины:

— А от каких болезней вы исцеляете?

На одно мгновенье Лыжин взглянул на меня, и я успел разглядеть, каким ярким светом полыхают его глаза.