Дитер Нолль – Повести и рассказы писателей ГДР. Том II (страница 74)
Они посовещались шепотом, словно кто-то мог их подслушать. Вероятно, где-то есть выход, им необходимо его отыскать, попытаться выйти к Висле и вплавь добраться до противоположного берега, затем дальше, на восток, к свободе, жизни, навстречу армии, которая уже несколько дней назад вошла в пригород восточнее Вислы. Крестьянин вновь порылся в кармане, ища спички.
Хотя в темноте они едва узнавали друг друга, оба, как только вспыхнула спичка и пламя осветило низкий кирпичный свод, посмотрели в одном направлении, оба уставились в угол, и у обоих от ужаса почти перестало биться сердце.
Крестьянин выронил спичку, их вновь окутал мрак; наступила полная тишина, и только слышалось прерывистое дыхание обоих мужчин. В углу подвала, скрытая тьмой, царившей под сводом, сидела закутанная в платок старуха.
— Если будете молчать, — донесся из угла хриплый голос, — не произнесете ни слова и не будете зажигать света, им не найти вас!
— Рассказ мой близок к концу, — продолжал Славский. — Женщина, которой было уже за шестьдесят, в начале боев успела скрыться в глубоком подземелье, находившемся под Старым Мястом, и поэтому избежала эвакуации. Она взяла с собой небольшой запас продуктов, но его хватило ненадолго, нас ведь теперь было трое. Чтобы не умереть с голоду, нам надо было вскоре покинуть наше укрытие. Но об этом нечего было и думать. День и ночь по развалинам шныряли патрули, подвал был надежным убежищем, а за его стенами нас подстерегала смерть. Старуха, однако, знала дорогу на волю, она хотела принести нам еду, но мы не отпускали ее. Через несколько дней, когда мы, обессилев от голода, заснули, она тайком покинула нас, а через несколько часов возвратилась и принесла хлеба. Это были заплесневевшие горбушки, вымазанные известкой, изгрызенные крысами, но это был хлеб. Каждую ночь она откапывала его из-под развалин, к тому же приносила воду. Наши предостережения были бесполезны. Никто ее не обнаружит, уверяла она. Ну а случись это, она ведь старуха…
Так мы жили не знаю сколько времени. Когда мы покинули подвал, был конец октября.
Однажды ночью старуха больше не вернулась. Мы ждали ее весь следующий день, но напрасно. Не знаю, была ли она расстреляна или лежит погребенная под рухнувшими развалинами… Когда наступил вечер, мы решили бежать. И благополучно добрались до противоположного берега. А неделю спустя уже сражались в рядах Войска Польского.
В хижине наступила мертвая тишина.
— Когда вы были последний раз в Варшаве? — спросил наконец с улыбкой Забельский.
— Не спрашивайте, — ответил Славский. — Так уж получается, что в отпуск меня манят Татры!
Керстен в глубоком раздумье смотрел на горы. Луна, поднявшаяся над скалистыми краями долины, заливала белым светом озеро и горы.
Вот оно, стало быть, возвращение!
Керстен шел по равнине. В кронах берез раздавалось сладостное, хватающее за душу пение дроздов. Легкий ветерок шевелил траву и цветы царского скипетра. Однако с той стороны, где сливаются воды Вислы, Солы, Прцжемши, с болот и низин тянулся туман, заволакивая пеленой горизонт.
Земля под ногами Керстена похрустывала. Он нагнулся и поворошил рукой в траве. Затем встал в посмотрел на бесцветные кусочки, на крошащуюся известь в руке и, помедлив, бросил на землю. Не торопясь, он продолжал свой путь вдоль железнодорожного полотна, поросшего травой и сорняками. Справа и слева и между стволами берез возвышались громадные холмы, руины взорванных железобетонных сооружений. Керстен поднялся по растрескавшимся ступеням к тяжелому железобетонному перекрытию, одним концом осевшему в подвал. Повернул голову и осмотрелся. До самого горизонта, куда хватал глаз, простиралась равнина, обнесенная колючей проволокой, рассеченная равномерно расположенными сторожевыми вышками. За ограждением в виде гигантского четырехугольника стояли бесконечными рядами обветшалые бараки. Через ворота проходной, чей исполинский силуэт четко вырисовывался на горизонте, в безмолвии пробивалась порыжевшая от ржавчины железнодорожная колея, заросшая высокой степной травой.
Слой извести, покрывавший землю на протяжении километров, был пеплом четырех миллионов людей. Там, где теперь стояли мелководные болота, наполненные черной маслянистой водой, горели когда-то костры. Сохранившиеся здесь развалины представляли собой остатки газовых камер и крематориев.
А все это в целом: бесконечная равнина среди болот, луга, березовые рощи, бараки, сторожевые вышки и забытая колея, — все это и есть Биркенау.
Керстен вновь спустился по лестнице и сел на нижнюю ступеньку. Он вытащил из кармана пиджака небольшую книжицу в клеенчатом переплете, полуистлевшую, в пятнах. Керстен задумчиво полистал ее; казалось, он страшился прочитать то, что написано на пожелтевших страницах.
Утром он побывал в Освенциме, центральном лагере, расположенном всего в нескольких километрах от Биркенау. Керстен нашел его таким же, каким он навсегда запечатлелся в его памяти десять лет назад, когда их гнали на запад приближающиеся танки.
Надпись на лагерных воротах издевательски гласила: «Труд освобождает». Колючая проволока двойного забора была натянута на белых изоляторах, от голых кирпичных строений веяло ужасом.
Хотя лагерь, освещенный утренним солнцем, лежал безмолвный, необитаемый и ворота были широко распахнуты, он продолжал внушать ужас. Три года провел здесь Керстен. Сегодня, увидев все это вновь, он ощутил леденящее дыхание смерти, он не представлял себе, как можно было выжить здесь один-единственный день.
Керстен шел по залам, где лежали кипы человеческих волос и громоздились горы обуви и одежды, пожитки неизвестных жертв газовых камер: примитивная утварь, детские игрушки; стояли витрины с бумажниками и фотографиями… И орудия пыток: заржавелые гвозди, вплетенные в бичи, металлические розги и ошейники…
Усилием воли Керстен стряхнул с себя оцепенение. Он стоял перед одной из застекленных витрин с записными книжками и карманными календарями, на пожелтевших страницах виднелись рисунки заключенных, последние слова привета далеким родственникам…
Керстен вспомнил, что в Освенциме он сам вел подобие дневника и свою тоненькую записную книжку на протяжении трех лет прятал от эсэсовцев; только в самые последние дни, когда заключенных ночью выгоняли из бараков и увозили, блокнот пропал, он остался под соломенным тюфяком, а теперь, возможно, лежит здесь среди других — одни из тысяч документов, свидетельствующих о человеческих страданиях. Керстен не мог вспомнить, что́ он тогда записывал. Его охватило острое желание услышать свой собственный голос, голос узника. Он склонился над витриной — ему навстречу ударил затхлый запах — и начал искать. Однако поиски были напрасны. Даже если бы его память сохранила цвет обложки и форму дневника, все равно в однообразном сером налете плесени его блокнот растворился бы среди тысяч других, собранных здесь.
Керстен не мог подавить в себе чувство разочарования. Он попросил — как бы в утешение или, может быть, взамен собственного голоса — разрешить ему посмотреть книжку, на пожелтевших страницах которой можно было разобрать выцветшие и полуистертые слова, написанные по-немецки.
Керстен сел на ступеньки крематория. Он ждал Забельского, обещавшего за ним заехать. Издалека надвигался густой туман, обволакивавший стволы берез. Взгляд Керстена скользил по панораме Биркенау, освещенного заходящим солнцем. Вечерний ветерок рассек туманную завесу. Издали донесся крик сойки.
Керстен погрузился в чтение.
«Меня часто спрашивали, почему у меня на плече такая же татуировка, как у наших мучителей, а ношу я полосатую одежду мучеников, но я молчал. Пока во мне теплилась искра надежды, что я смогу пережить лагерь, я молча страдал, как все остальные. Я жил с нелепой верой, что очищусь в этом аду, когда-нибудь смогу освободиться от тяжкой вины и все-таки останусь в живых. Но эта надежда разбита вдребезги. Они не прощают того, что называют предательством, а в их глазах я был предателем. Для меня же это предательство, втолкнувшее обманутого юнца в ворота лагеря, было первым шагом в лучшую жизнь, в которую я теперь верю, а если бы не верил, то девятнадцать лет были бы прожиты мною бессмысленно.
После месячного пребывания в лагере я получил нечто вроде отсрочки на шесть недель. Зима выдалась необычно морозная, когда меня в первых числах декабря вызвали из барака и направили в Биркенау в особую команду. Я уже знал, какая меня ожидает работа и какова судьба этой команды. По прошествии шести-восьми недель заключенные из особой команды проделывали тот же путь, по которому проходили до этого десятки тысяч людей, — путь через газовые камеры и печи крематориев…
В конце сентября наша дивизия СС была брошена на Варшаву, где сопротивление повстанцев постепенно шло на убыль. Это было мое боевое крещение после кратковременной подготовки; прямо со школьной скамьи, безропотно следуя общему решению класса, я попал в лапы эсэсовцев.
После боев мы еще много дней подряд прочесывали груды развалин; не знаю, сколько солдат, отбившихся от своих частей, полегло от наших пуль. Потом стрельба смолкла. И только взрывы наших подрывников, пытавшихся сровнять Варшаву с землей, ухали дни и ночи, пока наконец на разрушенный город не опустилась мертвая тишина.