Дитер Нолль – Киппенберг (страница 13)
Но что именно мне подобает?
Существование в замкнутом мирке нашего института. Возвращение домой после трудового дня на собственной машине, чаще всего в одиночестве, все чувства отданы сложностям вечернего движения, все мысли — какой-нибудь проблеме, а большой город со своими людьми и событиями пролетает мимо, как нечто нереальное. Дом в северной части города за высокой живой изгородью, на письменном столе — горы специальных журналов, утром гардины раздвинуты, вечером снова задернуты. Заслуженный ежегодный отпуск, по возможности под чужими небесами — Высокие Татры, Сочи и тому подобное. Дача у озера — для отдыха по выходным, утренняя пробежка по лесу, летом — много плавать, чтобы уравновесить преимущественно сидячую работу. Словом, вполне четкое «я» с ярко выраженной индивидуальной ноткой, довлеющее и себе самому и злобе дня своего, собственный упорядоченный мир, во многом соприкасающийся с родственным миром Шарлотты, — вот что мне подобает.
Неподалеку от клиник «Шарите» я наконец-то поставил машину перед кафе «Пикколо», что-то заказал себе и принялся разглядывать лица студентов, медикусов, они сидели так же, как в свое время сиживал здесь я. В одном углу отмечали успешную сдачу экзамена. С несвойственной мне растроганностью наблюдал я эту сцену, нет, не с растроганностью, а с внезапно осенившей меня мыслью, что я и сам бы не прочь оказаться на их месте, начать все сначала, побыть студентом, так примерно третьего или четвертого курса, и пусть у этого студента будет любое имя, только бы он назывался не доктор биологических наук Киппенберг, а просто Иоахим К.
Мысль эта меня испугала. Если человек хочет начать жизнь сначала, значит, он что-то сделал неправильно, значит, он неправильно ее прожил. Я расплатился, ушел, сел в машину, я покачал головой. Неправильно прожил? Я — и неправильно? Киппенберг — и неправильно? Если уж он неправильно прожил свою жизнь, кто тогда прожил ее правильно?
И снова я ехал по вечернему городу, Фридрихштрассе, Вильгельм-Пик-штрассе, Штраусбергерплац и снова по Карл-Маркс-аллее. Я увидел ярко освещенные большие окна кафе-молочной, за шторами причудливо затуманенные фигуры множества людей, которые источали завораживающее меня оживление. Я круто свернул направо, поставил машину за отелем «Беролина» и медленно вернулся той же дорогой мимо кинотеатра «Интернациональ». Затем вошел в кафе, снял пальто, повесил его на крючок, огляделся по сторонам. Свободных столиков не было, свободных мест тоже, все места заняты, и всё молодежью, так что я тут был явно не ко двору. У стойки, в дальнем ее конце, освободился табурет. Я уселся на него и заказал себе молочный коктейль с лимоном. По счастью, господин, сидевший слева от меня, был еще старше, чем я; девушка, что сидела справа, повернулась ко мне спиной, я видел только пестрый узор ее спортивного свитера и светло-русые волосы до плеч. Куртку она положила себе на колени, и один рукав свешивался почти до полу. Ее спутник, молодой человек в очках, несколько раз заглядывал мне в лицо поверх ее плеча.
Интересно, кого он видел перед собой, доктора ли наук Киппенберга, еще вполне бодрого и уверенного в себе человека тридцати с лишним лет, несомненно умного, бесспорно значительного и — несмотря на все попытки держаться небрежно — не могущего скрыть, что он важная персона? Или, напротив, он видел другого, такого, каким я был когда-то и несколько минут назад пожелал стать снова, студента Иоахима К., без гроша за душой и не сказать чтобы оборванного — это было бы преувеличением, — но изрядно обносившегося (на тщательно отутюженном костюмчике дырки от кислоты почти незаметны), полного веры в свои силы и снедаемого честолюбием?
Я повернул голову и вдруг увидел себя в зеркале, вернее, в зеркальном стекле, увидел себя и не мог узнать. Отражение было слишком от меня далеко — неприятное чувство:
Гул голосов наполнял помещение, убаюкивал и возбуждал, и мне казалось, будто я парю в воздухе.
А что, если этот самый доктор Киппенберг, защитивший кандидатскую и докторскую, был привит к чужому стволу, как прививают культурный побег к дичку? Если Иоахим К. носит этого доктора Киппенберга как маскарадный костюм? Лица вокруг меня расплывались светлыми пятнами, лампы меня слепили, я на мгновение закрыл глаза. Когда это я последний раз сидел среди незнакомых людей в великолепной анонимности и наслаждался свободой быть одним из многих? Снова открыв глаза, я увидел все более резко, чем прежде. Я увидел свое лицо отраженным в блестящих стеклах очков молодого человека, очень маленькое, очень близкое и все равно неузнаваемое. Я услышал возбужденные голоса, почти спор, это спорили те оба, что сидели справа от меня. К их спору примешивались обрывки моих собственных мыслей:
Так с этого вечера все и началось. Случай привел в движение камень. Повод мог быть и другим, но теперь, много лет спустя, я рад, что случай освободил для меня место именно рядом с этой девушкой.
Ибо до того вечера я и в самом деле жил правильно, даже слишком правильно, я не растрачивал впустую ни одного часа своих дней, никогда не толкался бесцельно на каком-нибудь углу или перед входом в кино, я мудро использовал время, я отдавал все мысли своей карьере, естественным следствием этого было продвижение вверх, совершавшееся как бы само собой. У нас в стране дело обстоит следующим образом: от кого государство много получает, тому оно много и дает, тому открыты все двери. Хотя у меня это никогда не было примитивным желанием сделать карьеру, нет, мне не давало покоя честолюбие: быть лучше других, раньше, чем другие, достигать цели. Сквозь всю жизнь меня — как охотник гонит дичь — подгоняло мое собственное честолюбие, сложенное с честолюбием моего отца.
Мой отец происходит из низов пролетариата, скорей даже из люмпен-пролетариев, из слоев, тронутых пассивным загниванием. Он приучил меня видеть жизнь как почти неприступную гору, которая в ослепительном блеске вздымается среди болот и низин. У подножия горы, укрытые ее тенью, притаились горе и нужда, вершина горы купается в солнечном сиянии. Человек же рожден затем, чтобы дерзнуть на восхождение. Иному удается по меньшей мере достичь лучше освещенных склонов, лишь немногие достигают вершин, где свобода и солнце.
Сегодня-то я понимаю, что далеко не все достигнутое нами действительно делает нас богаче и что я стал бы много бедней, не будь того случая, который тем вечером привел меня в то кафе-молочную. Внешне волевой, неуязвимый человек, полный энергии, внутри же полный противоречий, — так прожил я последующие дни и мало-помалу, зачастую в полной растерянности, осознал свой внутренний надлом.
В этот вечер я поздно вернулся домой. Непривычные и необычные впечатления дня долго не давали мне уснуть. Передо мной вставали картины, которые я пытался отогнать, но, слишком устав за день, я недолго сопротивлялся. Я увидел себя молодым человеком, вступающим в жизнь, полным ожиданий, из которых все так или иначе сбылись. Но сегодня мне казалось, что из тысячи ожиданий, пробуждаемых жизнью в человеке, я даже и не подозревал о существовании большей части.
А кто была та девушка?
Я не хотел это узнать. Ибо лишь в качестве незнакомки могла она остаться за пределами моего бытия, в качестве неизведанной возможности, которую, пожалуй, стоит изучить поглубже, и я размышлял об этой возможности, не зная и не ведая о предстоящих нам совместных часах. Не знал я и о том, что именно в это мгновение девушка думала обо мне, узнал лишь позднее, когда понял: да, все это имело свой смысл.
В эту пятницу, на границе между бодрствованием и сном, настал такой миг, когда я сдался и отбросил к чертям разум, выдержку, словом, добытую дрессировкой позу. Я все пустил по волнам: порядок, авторитет, успех — и ушел — прочь, из упорядоченной жизни высокопоставленного лица, дерзко, раскованно, бесшабашно — в неизвестное.
Когда на следующее утро я несколько позже обычного заявился в институт, я уже в вестибюле услышал зычный голос доктора Харры. Поднявшись этажом выше, я увидел и самого Харру: ноги его торчали в коридоре, а голова — в открытых дверях шнайдеровского кабинета, и оба упомянутых господина бранились громогласно и неумело. Я ускорил шаг, чтобы внести умиротворение в души спорящих.
Шнайдеру, нашему специалисту по химии белков, было тогда сорок два года. Он разговорчив, я бы сказал — болтлив, и до сего дня обожает сплетни не меньше фрейлейн Зелигер. От заносчивого и циничного отношения к женщинам его в свое время навсегда исцелила фрау Дегенхард. Порой Шнайдер был не прочь пошутить, сам же шуток не понимал. А главное, он был капризен, как оперная примадонна, и считал себя совершенно неотразимым, ибо сильно смахивал на киногероя тридцатых годов: правильные черты, серые, стальные глаза, волнистая прядь, падающая на лоб, крутой подбородок, победительная усмешка. Нынче, спустя десять лет, когда Шнайдеру уже перевалило за пятьдесят, он отрастил волосы до плеч, но его длинные волосы никого не удивляют, тем более что они свидетельствуют об окончательном отказе от прежнего комплекса настоящего мужчины. Когда работают по субботам, у Шнайдера всегда препоганое настроение, и он с самого утра нарывается на скандал. Так обстояло дело и сегодня.