реклама
Бургер менюБургер меню

Дионисий Шервуд – Лешинские легенды (страница 7)

18

Он произнёс это имя тихо, и оно прозвучало как эхо из другого времени – чуждое, мелодичное и печальное.

– И была она… не такая. Не такая, как все наши лешинские девки, румяные да плотные. Худая, гибкая, как тростник у речки. Волосы – тёмные, густые, и всегда в них алая, как маков цвет, лента была повязана. А глаза… Глаза цвета грозового неба. Не серые, нет. С просинью. И взгляд у неё был странный – прямой, открытый, но будто смотрела она не на тебя, а сквозь тебя, или на какую-то свою, только ей видимую даль.

В голосе Данилы слышалось не только воспоминание, но и отголосок того суеверного страха, который испытывали когда-то местные.

– Чужая она была. Словно с другой планеты свалилась. Молчаливая. По-здешнему говорила чисто, но слова выбирала странные, старинные, будто из книг. И не шла она, а словно плыла, не касаясь земли. Местные её сторонились. Девки за глаза смеялись, мужики косились – красива очень уж была, до боли в глазах, а такая красота пугает. Считали, что сглазить может. Или того хуже. Она и старик Матвей жил на отшибе, в старой сторожке у леса. Ни с кем не водились, своим хозяйством жили. Он – образами своими, она – травами да цветами, да по лесу целыми днями пропадала.

Рассказчик умолк, и в наступившей тишине стало слышно, как потрескивают угли. И вдруг, откуда-то со стороны тёмного, спящего леса, донёсся порыв ветра. Он был тёплым, но почему-то заставил всех вздрогнуть. И вместе с ним пришёл запах. Резкий, горьковатый, терпкий запах полыни.

Лена первая подняла голову, всматриваясь в темноту. Потом Сергей-лесничий, сдвинув брови, тоже понюхал воздух.

– Полынь… – произнёс он с лёгким удивлением. – А ведь её тут рядом нет. Она на пустырях растёт, подальше.

– Её любимое растение было, – тихо, словно продолжая свою мысль, сказал дед Данила. Его пальцы снова сомкнулись на выцветшей алой ленте. – Руфи. Она из неё настойки делала, отвары… Говорила, что полынь – трава тоски. И правда, горькая она, как неразделённая любовь.

Все сидели, вдыхая этот внезапный, горький аромат, принесённый ни с того ни с сего ночным ветром. И гребень с алой лентой в руках старика внезапно перестал быть просто музейным экспонатом. Он стал ключом к двери, за которой скрывалась тень девушки с глазами грозового неба и её короткая, страстная и, как все уже догадывались, очень печальная история.

Иван, до этого сидевший в своей привычной, немного отстранённой позе, вдруг выпрямился. Он провёл ладонью по коротко стриженным волосам, и в его глазах мелькнуло что-то узнаваемое, своё.

– Чужаки… – произнёс он хрипло, ни к кому конкретно не обращаясь. – Это всегда сложно. Их либо ломают, под себя подминают, либо… сами ломаются. Третьего не дано. Знакомое чувство – быть белой вороной. Хотя бы на время.

Он не стал развивать мысль, снова уйдя в себя, но его слова прозвучали как горькое подтверждение. История Руфи переставала быть просто сказкой; она становилась историей одиночества и непонимания, что было знакомо даже ему, бывалому солдату.

Дед Данила кивнул, его взгляд скользнул по лицу Ивана с кратким пониманием.

– Ломать пытались, – тихо сказал он. – Вернее, один попытался. Не сломать, а… приручить. И имя ему было Ефим.

Он снова уставился в потухающий костёр, и пламя отразилось в его старых глазах, словно разжигая в них память.

– Ефим Кузнецов. Сын самого зажиточного мужика в Лешино. Парень что надо – статный, сильный, работящий. Душой и телом в земле, в хозяйстве. На него многие девки заглядывались, а он и внимания на них не обращал. Знать, ждал чего-то. Или кого-то.

– А случилось это летним днём, жарким таким, воздух дрожал, – продолжил дед Данила после небольшой паузы. – Пошёл Ефим на дальний покос, за речку. Шёл лесом, спасаясь от зноя, да и сбился с пути, решил ручья искать, чтобы напиться. Вышел на поляну, а там ручей, серебряный, меж камней струится. И на том берегу… сидит она.

Голос старика стал тише, но приобрёл новую, почти поэтическую интонацию.

– Сидит на корточках, поджав под себя ноги, вся в свете, что пробивался сквозь листву. Волосы распущены, тёмные, как смоль, и только алая лента, будто капля крови, выделялась в этой темноте. В руках у неё – пучок полевых цветов, и она плела из них венок. И… напевала. Тихонько, так, себе под нос. Песню такую, что никто и никогда в Лешино не слыхивал. Не веселую, не плясовую. А грустную, заунывную, будто ветер в печной трубе осенней ночью.

Все слушали, затаив дыхание, легко представляя эту картину: жаркий день, тенистая прохлада ручья и диковинная девушка, поющая свои одинокие песни.

– Ефим замер, как вкопанный. Он смотрел на неё и не мог оторвать глаз. Говорил потом, будто его молнией ударило. Все его девки, все невесты разом поблёкли, стали серыми и неинтересными. А она… она была как сон наяву. Дикая, незнакомая, пугающая. И от этого ещё более желанная.

– Любовь зла… – с лёгкой, печальной усмешкой произнёс отец Василий.

– Не зла, батюшка, – поправил его Данила. – Слепа. И жестока в своей слепоте. Ефим стоял, боясь пошевелиться, чтобы не спугнуть это видение. А она, будто почувствовав его взгляд, подняла голову. И взглянула на него прямо, в упор, своими серо-голубыми глазами. И не испугалась, не смутилась. Смотрела спокойно, с лёгким любопытством, будто на лесного зверя редкого смотрела.

– И что же? – не удержался Пётр, забыв про сон.

– А ничего. Посмотрела. Потом доплела свой венок, надела его на голову, встала и ушла в чащу. Молча. Будто и не было её. А Ефим так и простоял на том месте, пока солнце к закату не пошло. И пошёл домой сам не свой. Будто не он это был, а кто-то другой, в его теле. С той поры он забыл и про покос, и про хозяйство. Мысли его были только об одной – о Руфи да её алой ленте.

Рассказ смолк. История только начиналась, но в воздухе уже витала тревожная предопределённость. Страсть, вспыхнувшая с первого взгляда, редко приводила к добру в таких местах и в те времена.

Лена, слушая, машинально смотрела в сторону, туда, где в темноте должен был течь тот самый ручей. Его не было видно, но она словно слышала отдалённый, убаюкивающий шепот воды. Огонь костра, отражаясь в её глазах, создавал странные блики.

И вдруг ей показалось, что на тёмноте, как в зеркале, мелькнуло отражение. Не её собственное, и не кого-то из сидящих у костра. Смутное, размытое, но явно женское лицо. С тёмными распущенными волосами и бледными чертами. И на мгновение ей померещилось, будто в этих тёмных волосах есть яркое, алое пятно.

Она резко моргнула и потёрла глаза.

– Что-то я устала сегодня, – пробормотала она, снова глядя в темень.

Теперь там была лишь ровная, тёмная гладь, мерцающая отблесками далёкого костра. Никакого лица. Никакой алой ленты.

Но чувство, что кто-то только что смотрел на них с того берега, оттуда, где когда-то пела свою печальную песню дикая девушка по имени Руфь, не отпускало. И было ясно, что эта встреча у ручья была не началом счастливой любви, а первой искрой, от которой вскоре должно было вспыхнуть всё – и страсть, и ревность, и отчаяние.

Отец Василий, до этого внимательно слушавший, сложил руки на коленях. Его лицо, освещённое дрожащим светом, было очень серьёзным.

– Страсть, – начал он тихо, – это не грех сам по себе. Это данная нам сила, подобная половодью. Но как любая стихия, она требует укрощения. И попускается нам как испытание. Одних она возносит, других – сокрушает, смывая всё на своём пути. Всё зависит от того, сможет ли человек остаться хозяином в своей ладье или позволит волнам править собой.

– Сомневаюсь, что Ефим думал о всяких там ладьях, – с лёгкой усмешкой бросил Алексей, но без привычного скепсиса. Ему, как и всем, было интересно, что же было дальше.

Дед Данила покачал головой, глядя на отца Василия с тёмным пониманием.

– Хозяином, батюшка, он не остался. Его на первые же пороги выбросило. С той самой встречи он стал другим человеком. Будто бес в него вселился. Работу забросил, на людей не смотрел, целыми днями пропадал в лесу. Искал её.

Старик вздохнул, и в его вздохе слышалась усталая жалость к тому давнему юноше.

– И нашёл. Не сразу, но нашёл. Стали они тайно встречаться. Там же, у ручья, или в самых глухих, потаённых уголках леса, куда только она знала дорогу. Их свидания были странными. Не такие, как у других парочек. Не объятья да шепотки, в кустах прячась.

Голос Данилы приобрёл оттенок чего-то мистического, нездешнего.

– Руфь была как… как лесная русалка из старых сказок. Она могла часами сидеть неподвижно, слушая, как жук по коре ползёт, или следить за полётом стрекозы, и глаза её в эти минуты становились совсем пустыми, будто она в ином мире пребывала. Говорила она загадками. То скажет: «Ветер сегодня с запада несёт песни мёртвых деревьев». То: «Земля под нами спит, и ей снятся зелёные сны». Ефим не всё понимал, но слушал, как заворожённый. Он, человек земли и плоти, вдруг прикоснулся к чему-то нездешнему, и это опьяняло его сильнее любого вина.

– А она? – не удержалась Лена. – Она его любила?

Дед Данила посмотрел на неё, и в его взгляде была вся трагедия грядущего финала.

– По-своему – да. Со всей страстью, на какую была способна её дикая, необузданная натура. Она отдавалась ему там же, на мху, под открытым небом, без стыда и страха, как зверь. Но… – он сделал многозначительную паузу, – но при этом оставалась недостижимой. Как сон, который вот-вот ускользнёт при пробуждении. В её объятиях он терял себя, а она… она словно бы оставалась сама собой. Цельной. Независимой. Для него эти встречи стали смыслом бытия, а для неё – частью её странной, непостижимой жизни. Он это чувствовал. И от этого сходил с ума ещё сильнее. Он терял не только голову, но и покой. Ему нужно было всё. Вся она. Без остатка.