Дина Рубина – Мальчики (страница 30)
С вожделением вдыхал он, постоянно голодный, горячий дух тандыров на базаре и во дворах. А аромат свежесорванного помидора на огороде Дома визиря, куда однажды Рахим позвал его собирать урожай и за отличную работу подарил огромную, как дынька, лилово-алую помидорину, из которой мама потом три дня строгала салаты, добавляя в тонко нарезанные кольца помидора лук и хлопковое масло… – ах, этот солнечный аромат витал в их убогой мазанке едва ли не неделю!
…А двери, здешние двери, его завораживали: старинные деревянные, с гипнотически бесконечной резьбой, блёкло-синие, голубые, бирюзовые потрескавшиеся двери, источенные жучком; двери, внезапно возникавшие в слепых глинобитных заборах, их раздельные оклики: глухой стук витого кольца о доску – для женщин, звонкий стук колотушки о металлический диск – для мужчин.
Ему нравилось, что на дверной косяк входной двери хозяева вешали оберег от нечистой силы: ветку
В один из первых дней он нашёл себе дружка во дворе. Тот ловил головастиков в травянистых берегах дворового хауза: высокий для своих тринадцати лет, длинноносый рыжий парнишка, весь крапчатый от веснушек. Как-то приглянулись они друг другу с первого взгляда. Рыжий сразу же добродушно и охотно объяснил Ицику цель своего странного занятия: недалеко тут, в соседней махалле, живёт бабка-знахарка, и головастики эти ей позарез нужны. Она их варит и…
– …Съедает?! – с опаской предположил Ицик. Отец рассказывал, что в Китае люди спокойно и даже с удовольствием едят всякую ядовитую мерзость, вроде змей или скорпионов. А французы лопают в ресторанах лягушачьи ножки. Так почему бы здесь кому-то не уминать за обе щеки головастиков, тем более что жрать хочется постоянно?
Мальчик смешно сморщил конопатый носище и пояснил:
– …Да не, отвар готовят против
Он переложил самодельный сачок с марлевой мотнёй в левую руку и протянул запачканную зелёной ряской правую:
– Гена… – сказал, крепко тряхнув руку Ицика. – Гена Позидис.
Ицик тоже представился, слегка запнувшись. В последнее время он не всегда бывал уверен – которое из своих имён и перед кем следует выставлять.
– Точнее, я – Диоген, – пояснил парнишка. – Такое имя. Древнегреческое.
– Древнегреческое? – деликатно удивился Ицик. – А… разве вы не все
– Ну, знач, не все, – отозвался парень. – Вот я остался.
При этом он был чертовски невозмутим. Видимо, немало закалён в стычках с пацанами.
– Я-то ещё так-сяк, а вот папаня мой вообще Аполлон, ну, Паша, конечно, чтобы мужики в ремонтном или там в бане не засмеяли… Эт на каком ты языке балакаешь? – осведомился вскользь. – Я слышу, вроде русский. Но кривоватый маленько, а?
– Я… мы –
– А! Вы – те поляки из хозяйской времянки, да? Эт твой папаня починил в Доме визиря всё-всё, что не фурычило?
Ицик сразу почувствовал в парнишке врождённую доброжелательность и любопытство, словом, родственную душу. И сам не зная к чему, негромко доложил:
– У меня, вообще, тоже есть ещё имя. Тоже
– И как посмотрю, ты вроде тоже вовремя не вымер? – буркнул Гена. Они уставились друг на друга… и оба вдруг покатились со смеху. Осели на траву и ржали, остановиться не могли. «Диоген…» – задыхался Ицик… «Цезарь!» – вторил, всхлипывая, Гена. «
На том и сошлись два этих типа, Цезарь и Диоген, Ицик и Генка: очень многое вокруг им казалось ужасно смешным!
Гена Позидис был из понтийских греков. Дед его, Николаус Позидис, родом из Трапезунда, плотник и мастер на все руки, прибыл в Туркестан в обозе Российских императорских войск. Сын его, отец Гены, Аполлон (дядя Паша) Позидис, работал слесарем в ремонтных мастерских где-то на Хлебозаводе. «Позидис», – пояснил Генка, – по-гречески означает «светловолосый». Он и правда не был похож ни на какого грека. На отца был похож, такого же рыжеглазого, соломенноволосого верзилу с размашистыми и не всегда предсказуемыми повадками. Зато Генкина мать, карабахская армянка, брюнетка с орлиным профилем, так и выжигала всех огненными чёрными глазами.
Дядя Паша был весёлым человеком с подковыристым, озорным чувством юмора. Перед соседями, друзьями, сослуживцами, да и перед собственными детьми он изображал себя «угнетённым рабом под армянским игом». Рифмованные вирши – дурацкие, но уморительные – выщёлкивались из него, как струя газировки из сифона. Если грозная супруга, уставшая от его «штучек», слишком уж наседала с обвинениями, он рокотом античного рапсода чеканил строфы на весь спящий двор, да ещё с неподражаемым армянским акцентом:
Тем не менее дружная, даже по-своему нежная была пара…
Дом их – кирпичный, построенный ещё дедом, – выглядел поосновательней остальных мазанок и состоял из двух больших комнат, кухни и деревянной балханы, просторной, как палуба. В доме и ценности имелись: печь-голландка, чёрная-лакированная, красоты невероятной, бог знает где добытая и кем привезённая, вероятно, тем же дедом. Печь была инвалидкой: три её железные узорные ножки прогорели дотла и рассыпались, стояла она на последней оставшейся и на трёх кирпичных столбиках.
А ещё была царская люстра, приданое Мануш Аршаковны: каркас абажура из китового уса, как кринолин бального платья, ткань шёлковая-золотистая, поверху сплошь расшита бисером, красно-коричневым, с золотом. Когда вечерами внутри загоралась лампочка, от абажура по комнате рассыпался радужно-дроблёный рассыпчатый свет. Если окна были открыты, вся комната под лёгким ветерком крутилась на оси дивной радужной карусели.
На люстру тётя Маня не всех соседей пускала смотреть: боялась, что сглазят. Висела та над круглым столом, где всегда стоял чайник под куклой со стёршимся лицом. Там же и сахарница стояла, со щипцами для сахара, какого Ицик никогда в прежней жизни не видел: крупные, драгоценные на вид кристаллы медового цвета. Дорогой, ужас! Его дядя Паша раз в месяц привозил от знакомых из Каттакургана. Кристаллы кололи щипцами и раздавали детям по кусочку дважды в день, с утренним и вечерним чаем. Этот сахар и лекарством был: если кого кашель одолеет, надо держать кусочек под языком и медленно рассасывать.
В большой, чисто белённой кухне никто не кухарил. Мануш Аршаковна, тётя Маня, предпочитала стряпать на балхане. Ещё бы: из кухонной двери лишь уголок палисадника виден с кустиками «ночной красавицы», остальной обзор закрывают верзилы-мальвы. А вот с балханы, как с палубы корабля, виден весь двор – кто пожаловал, кто с кем в разговор вступил, кто кому нагло подмигивает, кто на что намекает, а кто даже предъявляет претензии. И керосинная вонь и чад на балхане быстрее развеиваются. И сверху ты совсем иной статус имеешь. Не то чтобы судьи, но человека осведомлённого.
А кулинаркой тётя Маня была уникальной: из горстки муки и наворованных Генкой с Ициком с бахчей да огородов тыквы и кабачков творила чудеса, как Иисус, окормляя своими считанными хлебами… ну, не пять тыщ народу, но уж своих и частенько соседских детей. Дома у них всегда находилось что пожевать. «Главное, чтоб чеснок был под рукой, – говаривала Мануш Аршаковна, – с ним любая хозяйка подливу сварганит, под которую и сапог проглотишь».
немедленно подхватывал дядя Паша.
Между прочим, с сапогами тоже смешная история случилась. Дядя Паша выменял их на толкучке у косоглазого инвалида-фронтовика. Тот уверял, что привёз сапоги аж из Финляндии, «из замка барона», похватал, что под руку попалось, а позже пригляделся: правый – кирзовый, левый – кожаный. Для того чтоб понять, что сапоги друг другу не родня, особо приглядываться и не требовалось. Но, может, инвалид просто не мог сфокусировать взгляд на обоих одновременно? Тётя Маня подозревала, что историю сочинил сам дядя Паша, которому впарили эту парочку с его же пьяных глаз. Тем более что сапоги ему оказались малы, хотя и выглядели огромными. Ничего, в хозяйстве всё сгодится: тётя Маня сама проходила в них всю войну, в несусветно холодные зимы. Ноги подволакивала, конечно, зато как они погоду держали – правый кирзовый, левый кожаный: ни дождя, ни снега внутрь не попадало! «Эт тебе не картонные подмётки, изделие бухарской фабрики «На соплях», – хвасталась довольная тётя Маня. – Эт баронские сапоги!»