Дина Рубина – Мальчики (страница 25)
Голодным сюда лучше было не приходить.
По сторонам томились в синем дымке бараньи рёбрышки, шашлыки из свиной шеи и – Астрахань! – конечно, шашлыки из рыбы всякошной. Сшибали с ног, завлекали, утягивали в закутки и под навесы лотков разнообразные запахи: варёной кукурузы, жареных и печёных пирожков с начинкой на любой вкус: беляши с мясом, с картошкой, с утятиной, с рисом-яйцом, с капустой, с вязигой; эчпочмаки, чебуреки и курники… Тут и сладкие пирожки – с начинкой из того, что подоспело в разгар сезона: абрикосы – значит, с абрикосами, вишня – нате вам пирожок с вишней, кизил с Дагестана и Чечни – ради бога, тут он, а как же… Вонзайте белы зубы в хрусткий румяный бок, отрывайте кусок, перекатывайте во рту горячее пирожковое благоуханное тесто…
Тётки орали почему-то высокими голосами, срывавшимися в визг, словно перед дракой себя накручивали. Тут же торговали газировкой – 3 копейки стакан крем-соды, 5 копеек – с двойным сиропом. Под пирожок шло отлично. Глотнёшь – кончик языка пощипывает сладкими иголочками.
А чуть поодаль от Кутума, за трамвайными путями раскинуло два симметричных крыла большое двухэтажное здание из белого кирпича: Большие Исады. Трамвай останавливался у главного павильона, и едва ты ступал на асфальт, тебя с головой накрывало душистой волной влажного благоухания, а в глазах вспыхивало ликующее разноцветье в оцинкованных вёдрах: тут торговали цветами кавказцы.
В самом павильоне царил свой порядок, своя незыблемая иерархия: первыми шли медовые, за ними птичьи ряды, затем молочные со своей изысканной палитрой марлевой белизны разных оттенков – от перламутра творогов до слоновой кости ряженки и сметаны и топлёного-томлёного молока.
Направо и налево от боковых дверей раскинулись фруктовые и овощные ряды с дрожащими под капельками воды нежными веточками свежей зелени; тут удушающе пахло кинзой, петрушкой, укропом и базиликом, тут свешивал с прилавков хлёсткие змеиные хвосты зелёный лук… Следом шли мешки и мешочки, россыпи и курганы пряностей со своим тончайшим ароматом. Отдельно тянулся чинный ряд огнемётных маринадов и солёностей, сводящих с ума своей утончённой квашеной вонью.
Ну и мясные ряды, как без них. Большое мясное сердце Больших Исад. Я не любил эту часть рынка, хотя котлеты, жаркое и отбивные, приготовленные дедом, уплетал за обе щеки. В этом обнажении мышц и костей, в отсечённых свиных головах с их философским прищуром, в разломах кроваво-розовой плоти мне чудилось что-то… неприличное, отталкивающее.
И с каким же внутренним освобождением, облегчением вываливаешься из большого павильона, с уже увесистыми котомками в руках – на свежий воздух, к Кутуму, где на задах Больших Исад раскинулся зелёный рынок под длинным зелёным навесом, где ярко и солнечно даже в тени и где всего впонавал; где запахи развеяны ветерком, не назойливы, а только радуют обоняние; где – воля, где можно громко восклицать и хохотать, и сердиться, и ругаться, и спорить.
Лучший товар у татар, но и цена у них высокая, и стоят они насмерть – не переторгуешь. «Не хочь, не бери». Пробовать у них – тоже меру надо знать. Если заметят, что ходишь-пробуешь-не покупаешь, – шуганут так, что тебе уж не до бесплатных завтраков будет.
Однажды, уже балбесом лет пятнадцати, напробовавшись вволю, я, чтобы лавочка не прикрылась, решил купить у торговки одно яблоко – на большее денег не наскрёб.
– Одно? – тётка смотрела на меня строго и подозрительно.
– Одно! – с вызовом подтвердил я, дескать, меня голыми руками не возьмёшь, я местный… Она вдруг рассмеялась, и её лицо разгладилось, а зубы оказались такими сахарно-белыми, что вот стоял бы и смотрел на них до вечера. Выбрала большое яблоко и протянула мне. Бесплатно!
Эта часть рынка тоже была огромной: четыре ряда прилавков, в самом конце – картошка (и мешками, и на вес), а за ней самое восхитительное – птичий рынок. Я мечтал о собаке, любовался щенками и котятами; гладил пушистую шёрстку, если продавцы позволяли. Глазел на попугаев, хомяков, кроликов, цыплят и поросят. Ошалело рассматривал саламандр, насвистывал канарейкам…
Грандиозный был рынок – Большие Исады, соблазнительный, южный, жестокий и милосердный. Там и царствовала «брикадель», и стоила копейки, и было её… с ума сойти сколько.
Как же я любил этот рынок, святилище торга – дивные, с народными примечаниями ценники, нацарапанные на огрызках картона: «Яблоки такие сладкие!», «Хурма ужасно вкусная!», «Виноград очен прэлест!». Сколько раз хаживал здесь – и сам, и с друзьями, с мамой, с отцом…
И с дедом, конечно.
Дед рынки обожал. Приезжая в незнакомое место, первым делом на рынок шёл – «пощупать пульс города». Говорил – только на рынке можно понять, чем город живёт, ощутить его ритм, погрузиться в его нутро. На Больших Исадах дед воспарял над прилавками и садками, дышал полной грудью, перебрасывался шутками: с азербайджанцами – на азербайджанском, с чечнёй – на чеченском, торговался, хохотал, улыбался с прищуром, когда спускал цену.
– Ах, Маркус, ну ты за своё…
Он любил яблоки сорта «джонатан» – их привозили не то с Чечни, не то с Дагестана. Тут тоже не обходилось без поддразнивания:
– Почём кило?
– Адын рубыль пытдэсят.
– А за полтора отдашь?
– Нэт!
Была ещё любимая выходка в его «рыночном репертуаре», когда шли абрикосы. В Астрахани абрикосами назывались только крупные плоды, маленькие шли как «жёлтая слива». Дед обожал подразнить торговцев. Подходил к прилавку, где в тазах лежали крупные, с замшевым румянцем абрикосы, задорно спрашивал:
– А почём сливка жёлтенькая?
Что тут начиналось! Торговка застывала от такой наглости, вытаращивала глаза, набирала полную грудь воздуха и принималась голосить:
– Да как твой язык ядовитый мог такое вымолвить! – Она разбрасывала руки, будто хотела защитить свои драгоценные абрикосы в тазу. – Гляньте, граждане, как хают мой товар! «Сливка жёлтенькая» – о лучших на Исадах абрикосах!
– Э! Э! Э! – неслось со всех сторон от соседей-торговцев. – Что там тебе про лучшие приснилось, а? У кого это – лучшие?! У тебя, штоль?
…И долго нам вслед неслась типичная рыночная перебранка, астраханский базар, ропот и гомон, сплёвывание, клятвы, зазывы, запевы…
…Там, в овощных рядах мы однажды и столкнулись с «поляком», с этим то ли механиком, то ли лаборантом, то ли слесарем, то ли инженером-изобретателем с Паробичева бугра. Тогда уже я знал, что Жорка с ним крепко задружился, причём втайне от меня; считал это если не предательством, то уж совсем некрасивым поступком и никак не мог понять – к чему это, что за блажь! Понял гораздо позже, когда оба они меня не то чтобы включили в своё
А в тот летний день на Больших Исадах, в самый разгар торжества «брикадели», среди базара и гвалта, посреди схватки с «жёлтенькими сливками», когда дед мой, с этой своей торчащей бородой, хохотал своим торчащим громогласным смехом, – я и увидел «поляка», и успел внутренне удивиться: в отличие от моего всегда
Двигался он с долговязым изяществом, была в нём такая нездешняя пластичность жестов и мимики. Протянул торговцу горсть монет, принял от него матерчатую кошёлку, оттянутую продолговатым снарядом дыньки, и пошёл в нашу сторону, поверх толпы улыбаясь деду своими пушистыми чёрными глазами болгарской женщины. Значит, они были знакомы?
Тут меня ожидало ещё одно потрясение. Уже на расстоянии десяти шагов, перекрикивая гомон тысячи глоток, громогласно и весело, с места в карьер мой дед и «поляк» принялись разговаривать, как старые приятели, но не на русском, а на каком-то совсем незнакомом мне языке. Это был не чеченский, не азербайджанский, не татарский. Он вился и журчал, подпрыгивал, похохатывал, припевал, всхлипывал и картавил… Он омывал этих двоих, выплёскивался из них и вновь прятался где-то в их носоглотках. Я стоял рядом с дедом, чувствуя себя полным идиотом и в то же время впитывая странную нежность и лукавую теплоту этого языка, его певучие интонации. Поговорив, вернее покричав минуты три, они кивнули друг другу и разошлись в разные стороны. Нам ещё нужно пощупать ку́рок, вспомнил дед.
Я молча плёлся за ним, пока в птичьих рядах он вершил свой пиратский налёт: «Эт что у тебя – куга?! А я думал, ощипанная лягуха…» – он терпеть не мог, когда ему мешали торговаться. Но едва вышли, нагруженные, из главного павильона к остановке трамвая, я прямо на ступенях остановился и спросил:
– Дед, а это какой язык был, польский?
– Какой к чёгту польский, – заметил дед презрительно, – что там у тебя, в непгоходимых кустах твоей головы? Это идиш, язык моей семьи. У Цезагя Адамыча изумительный идиш. Пять минут беседы с ним – как душ из мальвазии.