18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Дина Рубина – Белые лошади (страница 57)

18

Тихо, чтобы не разбудить Светлану, он поплёлся в прихожую.

В пустой уже, прибранной кладовке лежала легендарная музейная коробка сгинувших двести лет назад наполеоновских лабухов, а поверх неё – футляр с английским рожком. Сколько же лет он к нему не прикасался? Надо подарить кому-то из настоящих оркестрантов. Это по Лёвкиной части. Коллега Квинт имел знакомства в самых разных сферах питерского общества. Он как-то умудрялся быть в курсе самых неожиданных вещей и событий. Его постоянно сменяющиеся девочки вносили в их компанию нечто свежее, бойкое, даже, как говорил Лёвка, – образовательное. Вот так, говорил, лежишь ты в постели, отработав… Отчего не отвлечься на познавательное? И действительно, время от времени поражал Стаха внезапными и одиночными высверками знаний: то выпалит название какого-нибудь балетного фуэте, то назовёт имя современного культового художника или композитора…

Он снял коробку с полки, расстегнул тугие потрескавшиеся, задубелые от времени кожаные ремешки, откинул крышку.

Все части старинных инструментов укромно спали в своих тесных могилках – уже навечно. Вряд ли кто из мастеров сможет возродить их к исполнению живой музыки. Да и зачем? Дела давно минувших войн… Музей города Вязники – вот достойное пристанище данного бродячего раритета, – ежели его оттуда не сопрут. Нужно с утра позвонить Николаю Сергеевичу и занести коробку в музей.

А вот и рожок, старый приятель… Мой рожок, дудочка Орфея.

Он вспомнил, как впервые увидел на столе в комнате Веры Самойловны странную дудку, обвитую металлическими трубочками, с грушей на конце, похожей на клизму. Вспомнил, как тёмное тело рожка тосковало в корсете заклёпок и всё равно – парило, светилось изнутри, звало прикоснуться.

Он открыл футляр, собрал, свинтил инструмент, – удивляясь тому, как руки помнят скупые и точные движения; помнят как бы отдельно от самой памяти. Надел трость на эс… проверил клапаны. Трость, конечно, рассохлась…

Тихо шаркая тапочками, в туалет прошлёпала Светлана. Он дождался, когда она выйдет, позвал:

– Свет!..

– А!

– Не спишь?

– …Да что-то… странно так… в пустом доме, – глухо отозвалась она. – Лежу как в склепе. Мысли разные… Чудится, родители из каждого угла смотрят, укоряют: не сохранили, вот… всё размотали…

– Ну, брось… Слушай, можно я поиграю?

– Го-осподи… – она протяжно вздохнула. – Ночью? Удивительный человек…

Он облизнул трость, извлёк первый хрипловатый, никуда не годный звук… тихо засмеялся: вот бы сейчас ему всыпала Вера Самойловна! Вдохнул, и – первая протяжная нота «Мелодии» из «Орфея и Эвридики» повисла в воздухе, откатилась от стен пустого дома, робко завибрировала.

За окном метался, бесился мартовский снег, Орфей безнадёжно окликал Эвридику, а она – на лыжах, в красной шапочке – уходила всё дальше, убегала, уносилась в снежную замять, бежала по краю оврага…

Ты права: не оглядывайся, не оглядывайся на меня, мёртвого, любовь моя… Ты осталась в живых, так – беги!

Он оборвал игру, уставился в полное мельтешащим снегом окно, и долго сидел так, прислушиваясь к тихой, сладкой, пронзительной боли в груди. Что в ней слилось, в звуках этой плывущей мелодии? Образ старой учительницы? Облик его возлюбленной, его венчанной жены, его потерянной Эвридики, что летела в снежный Тартар, в бурный поток, трепеща обожжёнными крыльями…

Он аккуратно разобрал инструмент, тщательно сложил части в футляр; трость – в коробочку из-под маминых духов, из которой едва слышно тянуло нежным призраком ландышевой опушки. Довольно, будем считать, попрощались… Теперь какой-нибудь ленинградский мастер… то есть, прошу прощения, петербургский мастер (никак не привыкнуть, и потому: Питер, питерский, по-питерски – оно как-то проще и удобнее) – сможет привести инструмент в порядок. Если к тому времени музыка ещё понадобится стране, трясущейся в зоне турбулентности…

Ну-с, а что там тайник преданной кузины Бетти, опустошим его? Вряд ли имеет смысл оставлять эту никому не нужную заначку в музейном экспонате.

Он поддел ногтем когда-то прихваченный им на живульку шов, тот лопнул, и Стах едва успел подхватить выпавшую диссертацию и ворох желтоватых листов. Присев на корточки, стал составлять на полу, прихлопывая и выравнивая, пачку. Диссертация Веры Самойловны была отпечатана на стандартных листах и сброшюрована, а вот другие – те старые листы, её архивная находка, – были размером побольше, бумага на ощупь гладкая и плотная, но вот почерк… Нет, тут надо отпуск брать и в неотложке, и в институте, чтобы сидеть-разбирать мудрёные вихри этого письма… А может, и разбирать ни к чему? Может, когда у него появится крупица свободного времени, эти чернила окончательно и выцветут? В общем – мимо, мимо… В другой какой-нибудь жизни.

Прежде чем добавить старые листы к пачке старухиной диссертации, обернуть всё газетой и перевязать бечёвкой, чтобы не распались в рюкзаке, – он не удержался: отогнул уголок одного листа, зацепился взглядом за: «…неисторжимо… из моей тоскующей груди…» Да: работка. Но – вполне по теме. Вполне по теме нынешнего дня.

Он помедлил ещё, не торопясь отложить удивительно приятный на ощупь, плотно заполненный рукописной вязью лист старой бумаги. Подумал: если мысленно перепрыгивать через все эти яти, еры и прочие завитки и околичности… разобрать кое-что можно. Вновь поднёс к глазам лист, пытаясь разобрать слова в самом верху: «…трупы неаполитанских велитов я распознавал по богато расшитым, великолепным мундирам… ужасный конец отборной конной гвардии Императора… Весь путь от Москвы до Немана – все эти восемьсот вёрст – напоминали поле боя… Кучи тел лежат в сожжённых деревнях. В одной из них, в каком-то доме я видел среди трупов одного ещё живого, раздетого до рубахи… «Сударь, – сказал он, – спасите меня или прикончите, я офицер, как и вы…» Но чем я мог помочь этому несчастному! С ужасным чувством я оставил его там, где ждала его скорая смерть…»

Ага, вот уж и трупы… Интересно… Выходит, это и есть записки того адъютанта-переводчика, венецианца, француза или чёрт его знает кого на самом деле, которые перед смертью вольным слогом пересказывала непобедимая Вера Самойловна. Значит, вот они – спустя лет пятьдесят после того, как она спёрла их из архива, – записки того чувака, кто, вполне возможно, приходится тебе… как бы тебя ни корёжило от этой мысли…

Ну-ну, сказал он себе, что там у него дальше?

«…весьма скоро прочувствовал я насмешку судьбы, пославшей меня в Смоленск с неслыханными сокровищами «для сохранения их во благо Франции»… Уже к концу третьего дня менее всего меня заботило благо Франции, ибо положение моё было безнадёжным: белая кобыла, подаренная мне Son Altesse для осуществления моей задачи, не будучи подкованной – как следует зимою в этих краях, – стала скользить, спотыкаться и наконец рухнула и покатилась, едва не придавив меня собою. Восстав на обледенелом своём пути, с ужасом убедился я, что у бедного животного, моего единственного товарища, сломана нога. Я остался один на дороге, в объятиях холода, обременённый увесистой сумой, набитой сокровищами…

И тогда я впервые подумал: уж лучше бы эта сума оставалась там, где была мною найдена: в полости каминной полки, в изысканной зале великолепного дворца в предместье Москвы, отведённого нам для постоя…»

Медленно, не выпуская из рук тощей стопки листов, Стах опустился на табурет. Здесь было холодно, в прихожке, – хорошо бы на плечи накинуть куртку… Но он уже не думал о холоде, не чувствовал его, продолжая медленно и упорно продираться сквозь завитки и закорючки, за которыми, как водится, вставала судьба.

«…безлюдье и брошенность. В обширнейшем поместье, покинутом хозяевами, бродили только несколько слуг, оставленных присматривать за добром во дворце и в имении. Сюда свозили и складывали, сортируя и пакуя, особый императорский обоз; здесь был лишь специально отобранный груз великолепных ценностей: вызолоченные блюда, редкая мебель, медные и бронзовые, искусной работы вещи, картины великих мастеров (поначалу я даже вздрогнул, узнав в одной – руку земляка моего, Якопо Бассано, а в другой – неподражаемую кисть гениального Тициана! Затем уже перестал удивляться). Здесь собирались драгоценные меха, персидские и венецианские ткани; святые образа, украшенные серебряными пластинами, драгоценные каменья, а также отлитые в плавильных печах золотые слитки – сказочные сокровища русских церквей… И всё это было затем безвозвратно утеряно, раскрадено, загублено – словно сама природа и климат, сами просторы этой неохватной неслыханной страны, дружно поднялись непреодолимою преградой к тому, чтобы великое богатство русской знати и русского духовенства изъято было нашествием чужаков… Народу же, несчастному народу сей страны, ничего не принадлежит и никогда не принадлежало. Рабский с рождения, не разбирающий письма, не читающий книг, и даже со Священным Писанием знакомый лишь в толкованиях какого-нибудь сельского попа, – в любую минуту по прихоти просвещённого господина (с усердием собирающего столь утончённые творения европейских гениев) сей раб может быть оторван от жены и от детей и продан совсем в иные земли… Будучи толмачом на допросах пленных, я слыхивал такие душераз…»