Дина Рубина – Белые лошади (страница 23)
– При том, – спокойно и тихо отозвалась старуха, поглядывая на него из-под отросшего седого чуба, – что этот парнишка, венецианец, докторский сынок… без сомнения, был твоим предком.
Стах засмеялся:
– Откуда вы взяли эту хрень?!
Он и сам не понимал – почему так раздражён, почему поднимает голос на умирающую старуху. Ведь она могла умереть каждую минуту, неужели нельзя терпеливо выслушать её оживлённый бред, хотя бы ради того, чтобы не грызть себя потом еженощно! И всё-таки изнутри у него поднималась волна раздражения и протеста – точно как в день последнего разговора с батей, на скамейке под засыхающей акацией в скверике гороховецкого вокзала. Он не хотел иметь никакого отношения к этим мутным иностранцам! Он был русским человеком, русским!
– Диссертация… – проговорила она с трудом. – Я перевернула тонны архивных документов: письма, донесения, рапорты… Я ничего не сочиняла, просто читала и делала выводы… Что у нас считалось каноническим о войне 1812 года? Труды академика Тарле?.. Академик! – Она презрительно хмыкнула: – Он от страха готов был что угодно писать. Когда его выпустили после ареста по «делу академиков», стал работать на НКВД. Сталин готовил вторжение в Европу, и ему до зарезу требовался патриотический миф «победоносной войны 1812 года». Вот Тарле и строгал этот миф во все лопатки, вернувшись из Алма-Аты… Впрочем, его знаменитая монография вышла, когда я уже толкала тачки с рудой…
Помнишь Сулу, Суламифь? Мою подружку… Она чудесным образом сохранилась после всех «чисток». К началу тридцатых из государственных архивов уволили всех толковых архивистов… Их заменили «пролетарским элементом», сплошь и рядом даже без среднего образования. Но Сулу оставили, она была незаменима. Кто-то должен был дело делать… Она и достала мне пропуск в Центрархив… Я приезжала в Москву из Питера… работала там… Однажды видела крысу… Я и сама была такой крысой… незаконной… лазутчиком истины. Истина не всегда блистает чистотой риз, учти это. Бывает, она рассылает своих лазутчиков… Я тихо сидела там, копалась в документах целыми днями. Тонны частных писем, дневников, каких-то вразнобой сваленных листов… воспоминаний… военных донесений…
Понимаешь, в двадцать девятом году были слиты два архива, Ленинградский и Московский, так что, в некоторой временной неразберихе… можно было сделать потрясающие открытия. Истории не всегда удаётся замыть следы кровавых преступлений… В общем, листы тех воспоминаний тоже – случайно глаз их выхватил: большие, желтоватые, бумага такая… приятная на ощупь… Несколько листов разрозненных, мало что поймёшь, но… Эпизоды этой истории завораживали!.. Я их спёрла, вынесла из помещения, спрятала под кофтой на животе. Ночью читала, не могла оторваться: там жизнь хлестала – мощно, увлекательно. Начало было таким: мол, под мою диктовку и при моём ясном сознании пишет историю моей жизни мой сын Симон…
Стах подскочил, как ужаленный: – Симон?! Где?! Где эти листы?!
Она улыбнулась, сморщилась…
– Где-где… в Караганде! Там же, где и моя диссертация… Ты слушай, что произошло с этим ловкачом, пока ещё у меня язык… ворочается, и в башке что-то теплится… Он, похоже, был языковым пареньком, шустрым. Есть такие, знаешь: языки хватают из воздуха, особый талант. И образование получил самолучшее: единственный же сын, семья не бедная. Но папаня его к медицине готовил, а тот – не-ет! Ему – на лошади скакать, слава, сражения, странствия… и прочая дрянь по этой части. Ну, и доигрался. Там же, в Венеции, прибился к Эжену де Богарне… Это как случилось… Богарне с января 1806 года назначен главнокомандующим Итальянской армией, а с 12 января – генерал-губернатором Венеции… В тех записках – целая история: папа-врач-Бугерини был вызван к больному Эжену, явился во дворец со своим юным сыном, и тот… короче, ошалел парнишка, подпал под обаяние власти, пропал! С родной семьёй порвал, французом заделался, стал
– Не суть важно. А важно, что ему доверяли – так? – если снарядили с особым заданием. Там ведь как было: обоз выдвинулся из Москвы 16 октября, должен был пройти ускоренным маршем до Смоленска, а оттуда сокровища переправили бы в Саксонию. Но всё пошло наперекосяк: путаница с передвижениями войск, роковые случайности… нападения партизан и казаков… А главное: вдарил небывало ранний мороз, дороги обледенели… лошади дохли. Быстрый марш превратился в растянутую вереницу повозок… Не хватало продовольствия, солдаты были измучены, корма для коней – только солома с крыш… Ну и когда за ночь замёрзла чёртова пропасть и людей, и животных, французы стали бросать орудия и взрывать зарядные ящики, а пушки зарывать в землю… Думаю, тогда Богарне и решил послать вперёд своего адъютанта с самым ценным грузом. Может, и небольшой был баул, не знаю, не пишет, но драгоценности отобрали первостатейные, самые что ни на есть, старинные-царские, – из тайного схрона, из каких-нибудь царских ларцов. Тут даже думать – свихнёшься. И малой резво поскакал.
А дальше-то всё и началось: потеря лошади, нападения казаков, стычки, засада, ранение, плен, побег… А главное: голод и чудовищный, нестерпимый для европейца мороз… Эх, память уже не держит деталей! Всех перипетий не помню, столько чёртовых лет прошло… Но там много у него разных напастей случилось. Помню только, что сутки он, с сабельным ранением, истекая кровью, просидел в озёрных камышах и – подробностей не пишет, но даёт понять: там же, в воде, припрятал баул. Зацепил за корягу ремнём, снятым с трупа французского солдата. Тут он не оригинален: многие в воде прятали свои заначки: поди обыщи все озёра на том пути… Когда выбрался, был пойман казаками, бежал из плена, снова пойман, снова бежал… Там чёрт ногу сломит, поверь, начнёшь читать – не оторвёшься. Вальтер Скотт рядом с ним – первоклашка… А описание людских страданий – куда там какому-нибудь классику. Пишет, как у людей пальцы ломались на морозе. Как в Вильно он видел замёрзших мертвецов, сидящих под стенами домов. Шутники вставляли им палочки в оскаленный рот – на манер трубки. Когда бежал из плена вторично – а это уже холода чудовищные, – он всё-таки достиг того местечка под Вильной, приполз, обмороженный, к дому литейщика меди – того, что от смерти спас.
– Какого ещё литейщика?!
Стах был совершенно обескуражен – даже не этой, обрушенной на него историей его предка, или однофамильца, или тёзки – кто уже сейчас разберёт? – а тем, сколько лет старуха Баобаб хранила в памяти все эти баулы, озёра, ремни с убитых французских солдат… Имена и вещи давней истории давней войны… И сколько ж ещё в голове у неё неисчислимого добра, которое теперь должно уйти – навеки?
Сейчас он уже не мог бы ответить самому себе: вот эта история – она действительно вычитана старухой в тех самых листах или сочинена сегодня, на рассвете? Не последняя ли это фантазия, последнее творение яркого, но угасающего ума?.. Он только слушал, реплики подавая в обычном своём «рабочем» ритме, поскольку за годы она привыкла к его выкрикам и возражениям, к его недоверию и усмешкам, которые лишь добавляли энергии любому её рассказу, любому воспоминанию; подгоняли, открывали дополнительные шлюзы памяти. В каком-то смысле её воспоминания всегда были их общей работой, уже необходимой и самой старухе, и ему, Стаху. Вот на чём он возрос, вот что всегда будоражило, толкало его к поискам; порой унижало, порой одобряло и даже возносило: её похвала, её презрение, быстрота её мысли, беспощадность её суждений. И, конечно же, необъятность её эрудиции.
– Что за литейщик меди?!
– А, я не говорила?.. В самом начале похода, в Вильне, этот самый Аристарх спас человека, вырвал из рук разгулявшейся солдатни. Тот оказался не прост: литейщик меди, образованный человек. Подолгу живал в Бреславле, в Вене и Лейпциге… У него дочь-красотка была, Малка. Наш Бугеро, спаситель, был приглашён на субботний ужин и там присмотрелся к девице. Был впечатлён.
Так вот, приполз он, изувеченный, на порог их дома, и там уже упал и стал подыхать окончательно: не было сил по ступеням подняться. Сколько веревочка ни вейся… Мороз, вечер… Он пишет: мои, мол, несчастные отрепья, покрытые сосульками, «ничуть не согревали меня, а напротив, жгли ледяными жалами…» Как-то так… да. Выразительный стиль. Помню, читала, и чуть не заболела: холод ощущала физически. Ночь он бы точно не пережил, бедолага. Это я забегаю, устала как-то… Дай водички, ага…
Стах приподнял ладонью голову старухи, отметив, какой та стала лёгкой, дал попить… Она и пила, продолжая сверлить Стаха своими пристальными чёрными глазами из-под мужиковатых седых бровей. Горло его перехватило, он подумал: она всегда смотрела так требовательно, будто ожидала от него каких-то невероятных, из ряда-вон-успехов… исполнительских и прочих. А он ни черта этих ожиданий не оправдал.