Дина Рубина – Белые лошади (страница 13)
Однако за эти пять или шесть часов кое-что произошло.
Стах пересекал сквер, направляясь к остановке автобуса, когда откуда-то сбоку возникла миниатюрная – сначала даже показалось: девочка-подросток – молодая цыганка. Ничего особенного, типичная представительница их племени: смуглая, черноволосая, чернобровая, вся унизанная браслетами-кольцами. Глаза только зелёные, вызывающе яркие и требовательные. Да ну её на фиг… Стах отвернулся, стараясь как-то обойти это препятствие. Он собирался наведаться в Учительскую библиотеку и поздновато вышел – через час она закрывалась, надо было спешить.
– А тебе, парень, про любовь потолковать, – поравнявшись, вдруг сообщила ему цыганка, не то чтобы дорогу заступая, но продолжая идти вровень с ним и как-то близко, словно были приятелями. Он ускорил шаги. Ничего плохого он ей не желал, занятие у неё такое. Просто торопился.
– Тебе – про любовь, а?
– Нет, – отозвался он через плечо, ускоряя шаги. – Отвали. Другому погадай.
– Да ты и сам цыган! – весело окликнула она.
– Нет, – огрызнулся он. – Я не цыган.
– А похож! Глаза только чужие, светлые… Хочешь, погадаю просто так, от души, за твою симпатичную личность.
– С чего это? – он остановился, впервые оглядывая всю её, с головы до многослойного пышного подола юбок; на ней было их надето три или даже четыре. А вот руки сквозь прозрачные рукава блузки казались тонкими, как прутики.
– А у тебя, вижу, загвоздка имеется. Маленькая, но в большом деле.
– Да брось, – он отмахнулся и дальше пошёл… – у всех загвоздки, и у всех дела, маленькие и большие.
– А такая любовь, рыжая-сладкая… тоже – у всех? – бросила она ему в спину.
Он резко развернулся и уставился на неё. Нет, чужая, пришлая… не могла она… не могла знать! Откуда?!
Он бросился к ней, схватил за руку:
– Молчи! – прошипел. – Пойдем… куда-нибудь. Не здесь!
И за дощатой стеной хлебного ларька они уселись на траве, цыганка извлекла откуда-то колоду карт, раскинула их, помолчала, покусывая нижнюю губу. Попросила левую руку и несколько мгновений, слегка поворачивая её, рассматривала. Подняла на Стаха невозмутимые зелёные глаза и деловито спросила:
– У тебя по утрам стоит?
Он вырвал руку, вскочил, проклиная себя за глупость… Какого чёрта… сам же напросился!..
Она проговорила ему в спину:
– А загвоздка одна: ты её пробить не можешь.
– Прибить?! – спросил он диковато, оборачиваясь.
– Да нет, – терпеливо отозвалась девушка, по-прежнему сидя на траве, собирая и тасуя в ладонях колоду карт. – Пробить боишься… Так любишь, что её же и боишься. А это плохо, когда оба не умеют. Кто-то один должен научить другого. Тебе, парнишка, поучиться надо, а то гляди, как бы она тебя не научила. Она у тебя кипучая: ещё чуток – искры во все стороны прыснут.
Он бросился к цыганке, спросил, задыхаясь:
– А ты можешь… как тебя звать… можешь – научить?
Она ответила невозмутимо:
– Заплатишь – научу. Любое умение денег стоит. А звать Папушей.
– У меня нет денег, Папуша, – угрюмо выдавил Стах.
– Заработаешь, – отозвалась она безмятежно.
За два летних месяца он прошёл с табором до Самары. Такое условие поставила Папуша, перетерев со своими его внезапное среди цыган появление. «Делать, что скажут», – обронила она.
Папуша осталась вдовой в 14 лет, а замуж вышла в 13. Её мужа Николая через год после свадьбы забрали в армию.
– Наши от армии не косят! – гордо пояснила в первую же ночь, когда ласково и обстоятельно провела его первым и самым незамысловатым маршрутом в мир чувственных соитий. – Не косят! Служить – это свято!
И убило Николая – не на учениях, не в бою, а просто током зашибло в красном уголке, когда пытался починить неисправную проводку. С тех пор Папуша оставалась свободной и, хотя была бездетной, то есть, по сложившемуся обиходу,
– Не вздумай сбежать, – предупредила она в первую их ночь, видимо прочитав его мысли; он лежал на перине в её палатке, среди множества разновеликих подушек – мокрый от пота, счастливый, что переступил наконец, перескочил проклятую черту и сейчас свободен, силён и всё может, и когда вернётся… завтра! поскорее бы оно настало!..
– Даже не думай. Ты сейчас как щенок слепой, на поводу своих нижних жил… Они тебя потянут, ты вскочил и – скакать. Ты должен научиться вести, поводья натягивать, должен кучером стать, и себе, и рыжей твоей: умным наездником, а не глупым конём. Тупые ска́чки, это, хороший мой, не любовь, а так, добыча хама, удовольствие насильника.
Она называла это «уроками» (слегка лукавила, конечно, но и всерьёз: учила); и даже в самые горячие, задышливые минуты, когда не то что одежду – шкуру с себя хочется содрать, не снимала широкой шёлковой рубахи, не белой, а зелёной, кружавистой, гладкой и тяжёлой на ощупь. «Сними!» – просил он, которому осязания было мало, он, как художник, хотел и глазами владеть. Но она не уступила ни разу. «Нельзя, – говорила, – я вдова, только муж меня без одежды видел. Я его памяти верная».
Что-то она постоянно втирала в кожу – не духи, не мазь, а какое-то лёгкое травяное масло, душистое и терпкое, – сама готовила. Сливаясь с любовными соками, этот запах разгорался на пылающей коже обоих, заполоняя небольшое пространство палатки, плыл над головами и был навязчиво вездесущ, так что со второй или третьей ночи Стах выбирался на свежий воздух и бродил босиком по траве, прислушиваясь к далёким гудкам поездов (стоянку всегда делали неподалёку от железнодорожной ветки), подспудно тоскуя по запаху другого, невинного тела, мысленно убегая отсюда, ускользая, утекая прочь… Бог с ним, с учением, всему уже выучился, дело простое…
Но каждую ночь Папуша доказывала: нет, не простое! Каждую ночь увлекала его всё дальше, всё искуснее становилась, каждый раз поражала и всякий раз была полна новостей. Она казалась неисчерпаемой. Говорила много, размеренно, даже в разгар его охоты; даже покачиваясь на нём верхом, как амазонка на иноходце, продолжала говорить, сильно этим раздражая, будто хотела вдолбить необходимые навыки, слить смысл звучащего слова с дрожью и танцем скользящего, медленно нарастающего наслаждения.
– Думай о женщине; всегда думай о женщине: у неё другое тело, не твоё. Она по-другому чувствует. Это обманка – думать, если ты слился с ней, то она и есть – ты, и готова так же быстро словить общий огонь. Она медленней разгорается, но тяга внутри у неё сильнее… Она всегда – слышишь? – всегда сама по себе. Ты заслужи её радость. Ты сначала поработай-ка на неё, потому что твоя радость от её сильно зависит. Всё время слушай её глубину: женщина обмануть может, многие так и делают, чтобы любовник был доволен, но ты ничему не верь: стонам не верь! Стонать и заяц может. Её тело запеть должно, как дождёшься этого – ты свободен, и дальше лети себе ввысь один, как голубь, вонзайся в небо: выше, выше! Во-о-о-т… во-о-от… лети-и-и…
– Как это – запеть? тело? – спросил он полчаса спустя.
– Да… но не голосом её, а… покажу потом, ты поймёшь, почувствуешь… – И засмеялась: – Да погоди ты руки тянуть… постой, парень!.. Что ж ты жадный такой…
– Покажи! – потребовал он шёпотом. – Покажи сейчас!
– Ишь ты… – выдохнула она, с силой проводя ладонью по его потной груди, по животу, по бёдрам… И усмехнулась: – Как же ты её любишь!
Как старательно для неё учишься…
С его появления прошло недели две, когда жизнь «кырдо», табора, его люди, их уклад и привычки, из беглых сценок и отрывистых реплик (а он довольно скоро стал кое-что разбирать по-ихнему), из непонятных жестов и, на сторонний взгляд, диковатых поступков – стали складываться в некий цельный и осмысленный образ жизни.
Табор был небольшим – палаток тридцать на стойбище – и кочевал не в полном составе. Родиной и основной базой цыгане считали городок Сенгилей в Ульяновской области. Там у них были кое-какие дома на окраине и большой обжитой луг на берегу богатого рыбой пруда, где и стояли кибитки. Там они зимовали, а весной, едва дороги просохнут, двигались в путь. На семью приходилось до десяти телег со скарбом; шли неторопливо, пыль курилась над дорогой медленным облаком, в котором постепенно, как в проявляемом снимке, проступали придорожные кусты, деревья и заборы.
Летняя и зимняя жизнь табора сильно различались. В пути даже свадеб не играли, всё оставляли на домашнюю оседлую жизнь в Сенгилее.
Как передовой отряд древнего войска, «кырдо» прокатывался на своих колесницах по городкам-деревням и колхозам в поисках добычи, и главными добытчицами были женщины. Сколько авансов-зарплат вытягивали они из карманов работяг своим извечным: «Ой, сглаз на тебе, болезный! Дай деньги подержать – но только все давай, и бумажные тоже, а то проклятье на них останется, да прямо на семью перейдёт!»