Дезидерий Роттердамский – Философские произведения (страница 125)
Посмотри, прошу тебя, сколько времени, сколько бумаги и труда мы уже потеряли, опровергая твои колкости, насмешки и поношения. Ты мог, никому не вредя, во славу себе храбро защищать свое учение — этого заслуживала сдержанность моей Диатрибы. Чем больше она леденела и храпела, — ведь ты так истолковываешь мою вежливость, — тем меньше она заслуживала бессильной ярости твоего пера. Ныне, когда не осталось ничего, чего бы ты не терзал и не выдергивал для поношений и насмешек, ты главным образом губишь досуг — и свои, и мой, и читательский. Поэтому ты настолько не вызываешь к себе доверия, что, когда ты объявляешь о боли твоей души, то даже в это большинство людей не верят — независимо от того, учишь ли ты правильно, убеждаешь или вдалбливаешь. Я представляю себе, что такого рода вещей в твоих сочинениях очень много. Ибо какое обстоятельство побуждало тебя обвинять меня в том, что мне никогда и на ум не приходило?
Ты говоришь, что я подкусываю и высмеиваю еврейский канон. Это — одна твоя клевета. Другая — что я с двусмысленной остротой называю Песнь песней «Любовной песней». Третья — что Притчи Соломоновы и Песнь я сравниваю с двумя книгами Ездры, Юдифи и с историей Сусанны и дракона Бэла. Здесь, где нет тени чего-нибудь плохого, ты измысливаешь три великих преступления.
Я приведу место из Диатрибы, чтобы ты лучше понял, насколько безосновательны твои обвинения. Там стоит: «Я не думаю, что кто-нибудь выступит здесь против авторитета этого сочинения (я говорю о книге, которая называется Екклезиастик), которое, как указывает Иероним, у евреев когда-то не входило в канон, а церковь Христова с великим единодушием приняла его в свой канон; я не вижу причины, по которой евреи считали необходимым исключить эту книгу из своего канона, если они приняли Притчи Соломона и Любовную Песнь. Что касается того, что они не приняли в канон, а числят среди апокрифов две поздние книги Ездры, историю о Сусанне в Книге Даниила, о Бэле-драконе, так же, как и книги Юдифи, Есфири и некоторые другие, то более внимательному читателю легко понять, что их к этому побудило. Впрочем, в этом сочинении ничто подобное ему не помешает».
До сих нор я цитировал слова Диатрибы. Разве я подкусываю и высмеиваю еврейский канон, когда говорю, что мне не понятно, почему они исключили книгу Екклезиастик из канона? Существовала причина, по которой я хотел бы, чтобы это сочинение было особенно достойно войти в канон, однако я ничего не говорю, кроме того, что не понимаю, почему евреи не приняли, а Церковь приняла, разумеется, в число агиографических[1618]. Ты храбро заявляешь, что книга Есфири более других достойна быть исключенной из канона, хотя у евреев она входит в канон. Кто же из нас двух высмеивает канон и подкусывает его — я, который говорю, что не вижу причины, почему они не приняли книгу Екклезиастик в свой канон, или ты, который считаешь, что книга Есфири менее всего достойна канона, одновременно осуждая и еврейский и церковный канон, который совпадает с каноном еврейским? Это о первом преступлении.
Второе — ничем не более постыдное. Я называю Песнь Соломона Любовной песнью. Представь себе, у меня нет никакой причины так ее называть, кроме той, что мне так захотелось; или — чтобы лучше сказать по-латыни; в чем здесь двусмысленная острота? Разве это по Любовная песнь? Разве любовь всегда имеет плохой смысл? А теперь посмотри на причину, по которой я предпочел так сказать. Ведь с именем Соломона соотносятся два заглавия; Притчи и Песнь; если бы я сказал «Песнь песней», то было бы трудно соединить два родительных падежа: «Соломона» и «Песней», и показалось бы, что я думаю, будто Соломон написал много других песен. Если бы я сказал просто «Песнь», кто-нибудь мог бы заподозрить, что я говорю о какой-то песне, которая есть в псалмах; поэтому на основании содержания я добавляю эпитет «Любовная». Никогда я не думал об этой песне хуже, чем о Притчах, о которых я думаю наилучшим образом.
Какой же здесь был повод для напраслины? Если я не ошибаюсь, это копье ты позаимствовал из книжонок Лея, которые теперь, полагаю, начинают тебе нравиться.
Третье твое обвинение явно пустое. Ведь я сравниваю «Притчи» и «Песнь» не с двумя книгами Ездры, историей Сусанны и рассказом о драконе Бэле, а с Екклезиастиком, содержание которого подобно Притчам; и я говорю, что в книгах, которые евреи отвергли, внимательному читателю несколько мешает то, почему они не были приняты в канон. Кажется, что в Екклезиастике ничто подобное не мешает. А если в Екклезиастике ничто не мешает, то еще менее в Притчах или же в Песне.
Я взял на себя труд сделать эти ничтожные опровержения только для того, чтобы отвести тебя от твоего непомерного желания все растерзать; если бы это причиняло ущерб только мне, потеря была бы, конечно, не велика; если бы это вредило одному тебе, перенести это было бы еще легче. Ныне это не только мешает делу, которое ты ведешь (а ты — по твоему утверждению — ведешь дело восстановления Евангелия, которое до сей поры было погребено), но твое разнузданное, буйное перо несет с собой гибель какому бы то ни было благополучию.
Народ поднят против епископов и князей; власти едва сдерживают чернь, жадную до переворотов; жестокая ненависть разъединяет государства, которые прежде были тесно связаны между собой: теперь среди людей с трудом сыщешь того, кому можно полностью поверить; отнята какая бы то ни было свобода! Ведь ты не устранил тиранию князей, епископов, теологов и монахов, как ты обычно говоришь, а пробудил ее. Все, что делают или говорят, сразу же вызывает подозрение! О том, о чем прежде можно было рассуждать так или эдак, теперь нельзя и рта раскрыть! Рабство, которое ты собирался искоренить, удвоилось! Иго стало тяжелее! Оковы не сброшены, а сжаты! Раньше никого не заботило, если какой-то больной ел у себя дома то, что ему хотелось: ныне, даже если у тебя есть разные причины для еды, даже письменное разрешение от папы, говорят, что лютеранин лишь тот, кто постится! Раньше римский понтифик легко отменял закон для тех, кто стал монахом или монахиней в незрелом возрасте, не имея ни опыта, ни знания жизни, теперь же отменить его чрезвычайно трудно. Свободные искусства повсюду замерли так же, как и благородные науки, к которым ты относишься с непереносимой завистью. Отвергают замечательные памятники древних, вместо них мир наполняется задиристыми и пасквильными книжонками, тлетворный яд которых переползает на читателя. Я знаю нескольких добрых ученых мужей, которые сначала читали твои сочинения не без охоты, стремились понять их и судить о них. В конце концов они вынуждены были их отбросить, сказав, что эти сочинения так нашпигованы весьма мало христианскими шутками, насмешками, колкостями и злословием, которыми ты уснащаешь свое учение не иначе, чем имеют обыкновение делать те, которые фаршируют чесноком каплунов или фазанов! Сначала все это вызывает какое-то щекотание, зуд, но, когда это постепенно проникает в души, оно отравляет чистые и кроткие сердца.
Несмотря на то что ты видишь, сколько бед принесла в мир твоя ярость, несмотря на то что люди, желающие тебе добра, много раз тебя убеждали, ты, однако, продвигаешься к худшему, напрасно увлекая к опасности тех, которые приняли твою веру, и отстраняя тех, которых ты мог склонить на свою сторону (я-то все еще продолжаю считать, что твое учение католическое); наконец, ты препятствуешь тому, чтобы это потрясение мира — коль скоро оно ужо возникло — когда-нибудь породило у нас хоть какой-то покой! Ты переманил у своих епископов несчетное множество таких людей, которые теперь бродят как заблудшие овцы без пастуха, особенно когда видят, что твою церковь сотрясают великие ссоры и приводят в смятение междоусобные распри. И среди всего этого у тебя хватает времени писать такие длинные, полные поношений книги против человека, убеждений которого ты вообще не знаешь, если ты считаешь, что он таков, каким ты его изображаешь. Если бы ты неистовствовал в своем прямом и откровенном злословии, то можно было бы похвалить твою простоту или же простить тебе это. Но теперь ты поступаешь чрезвычайно лукаво. Если бы ты ограничился двумя или тремя выпадами, могло бы показаться, что они вырвались у тебя случайно, но эта книга повсюду кипит поношениями! Ими ты начинаешь, ими ты и заканчиваешь. Если бы ты удовлетворился одной из насмешек такого рода, как называя меня «бревном», «ослом» или «грибом», я бы по ответил ничего, кроме слов: «Я — человек, и, думаю, ничто человеческое мне не чуждо»[1619]. Твоей ненависти недостаточно изобразить меня Лукианом и Эпикуром, человеком, настолько не верящим в божественные Писания, что он даже не понимает, что есть Бог, ты называешь меня врагом христианства, наконец, хулителем Бога и христианской религии! Такого рода красоты переполняют твою книгу, направленную против моей Диатрибы, в которой нет никакого злословия.
Если какой-нибудь легкомысленный и лживый сплетник, которыми изобилует твое сообщество, передал тебе это превратное мнение, то подумай, сколь подходит такое легкомыслие для роли, которую ты на себя взял. Если же ты составил это мнение самостоятельно, то кто поверит, что добропорядочный и сделаетмуж может подозревать в таких гнусностях незнакомого человека! Если же ты выдумал все это с намерением причинить мне вред, то вряд ли кому-нибудь будет неясно, что следует о тебе думать. Но так как мои сочинения открыто противостоят твоим поношениям и повсеместно проповедуют величие Священного писания и Христа, ты говоришь, что я пишу это неискренно. Удобный способ: если ты не можешь чего-нибудь оклеветать, значит, оно написано в шутку, если что-то открыто для клеветы, значит, оно написано всерьез. И такого рода расчленения пригодятся тебе для упреков; тебе, который освистывает софистические расчленения, придуманные для научения! Скажи, пожалуйста, что это за дар или что это за природа такая, если это от природы? И какой это вид духа, ежели это — дух? Или же возрожденное Евангелие устранило все государственные законы, дабы разрешить любому говорить и писать все что угодно против кого угодно? Это и есть вся та свобода, которую ты нам возвращаешь? Если кто-нибудь отказывает мне в даровании, понимании, просвещенности, я это терпеливо снесу. Если кто-нибудь упрекнет меня в незнании Писаний или в опрометчивости, я приму человеческое обвинение. Но если кто-нибудь упрекнет меня в пренебрежении к Богу или в презрении к Писаниям, и сделает он это по навету какого-то доносчика, то это слишком легкомысленно, а если он это выдумал сам, то он — несносный клеветник. Ты прекрасно увидишь, что скажет тебе здесь твоя совесть. Что касается меня, то — Бог мне судья — я не буду просить Его отнести свой гнев, если я здесь в чем-либо намеренно обманываю; я хочу, чтобы все христиане, еретики и полухристиане знали, что в божественные Писания я верю не меньше, чем если бы я слышал, как говорит со мною сам Христос, и в том, что я там читаю, я сомневаюсь меньше, чем в том, что слышу собственными ушами, вижу глазами, трогаю руками. И подобно тому как я твердо верю в то, что было мне открыто в Евангелии, в то, что было сказано в образах Закона и в пророчествах пророков Духом Святым, с той же твердостью я верю в обетование второго пришествия и в разное воздаяние за добро и зло. Полагаясь на эту веру, я терпеливо снесу тяготы, обиды, болезни, старческие недомогания и прочие жизненные невзгоды, надеясь на милосердие Христово, конец всех зол и жизнь вечную вместе с Ним. Я так далек от того, чтобы намеренно нападать на Евангелие, что предпочел бы десять раз быть убитым, чем вопреки своему убеждению оспаривать хотя бы одну единственную Ноту евангельской истины, И это убеждение возникло у меня не недавно: иным я не был с детства, а сегодня — благодарение Богу — я тверже, чем когда-либо. В доле спасения я ниоткуда не требую защиты, но только от милосердия Господнего, и после Бога ни на что не возлагаю я надежды и ни в чем нет у меня утешения, кроме Священных писаний. И подобно тому как я не отрицаю, что в моих сочинениях могло быть, что я где-то не затронул подлинного смысла Писания, так я могу торжественно поклясться, что преднамеренно ни от любви к человеку, ни от страха перед человеком я когда не учил иначе, чем думал, по крайней мере о том, что касается приемлемого мнения.