реклама
Бургер менюБургер меню

Дейрдре Салливан – Чернила под кожей (страница 22)

18px

Как ей не стыдно обвинять меня в попытках увести ее мужчину! У меня украли все хорошее и не оставили мне ничего взамен! Она взяла все мое детство и испортила его, выкинула вон, а теперь винит меня. Мне хочется ударить ее обвисшее лицо, разбить ей нос об стол и показать ей, что сделали со мной и как она к этому причастна. Она не может вдруг стать хорошей матерью. Она не может мне указывать. Я была добра к ней, всегда старалась изо всех сил с тех пор, как мы приехали сюда. Я выхожу из дому, но в саду нечего побить. Я возвращаюсь и поднимаюсь к себе в комнату.

Систематически и голыми руками я все громлю, потом ухожу на лестницу, к ней в комнату и в ванную, в коридор, в гостиную и потом на кухню. Давлю и бью, что попадется. Запираюсь в комнате до приезда бабушки. Лампы больше нет, рисунки на полу, шкаф пуст, одеяла сброшены — пытаюсь разорвать их, но без ножниц это трудно, так что приходится довольствоваться только внешним хаосом.

Я слышу, как мама плачет и прибирается. Звук такой знакомый, что я почти выхожу помочь, но она кричит:

— Ты такая же, как он, так похожа на чертова отца, что у меня сердце разрывается на части.

Снова подступают слезы, и я бью стены кулаком до синяков. Кусаю, рву подушку. Не могу поверить. Не могу поверить. Меня испортили, и она позволила, она все знала, я видела в ее глазах — она знала до того, как знала. Я сломана, и меня не починить. Мне лучше сдохнуть сдохнуть сдохнуть сдохнуть сдохнуть…

Спрятанный кусочек кожи

Я брезгливо отношусь к притворному насилию. Мне спокойнее, когда оно реально. Я могу смотреть нейтральным, отстраненным взглядом, словно статуя, принести бинты и воду, сказать правильные вещи. И спрятать рану.

Ровно в пять часов к дому подъезжает бабушкин серебристый хетчбэк. Я осторожно наблюдаю из окна, спрятавшись за шторой. Она паркуется ровно, аккуратно, припирая нас к стене.

Я надеваю обувь — не помню, когда ее сняла, — и смотрю вниз, свесившись через перила, готовая в любой момент сбежать. Погром исчез из коридора. Там почти порядок. Рисунки снова на стене. Дядя Марк открывает дверь бабуле, она выходит из машины, словно леди. На ее ногах туфли с изящными маленькими каблучками. Бабушка не носит плоскую подошву считает, что это по-крестьянски. Она, конечно, прямо так не говорит, но морщит нос, что намекает. В глазах бабули женщины, которые не занимаются собой, ничего не стоят. Опрятное синее пальто, опрятный шарфик кремового цвета, нежно-розовые губы, легкая синева в прическе. Бабушка прежде всего леди. Твердость в мягкой оболочке.

Дядя Марк одет в брюки и футболку. Грязные волосы, небритость. Он сложил руки в замок перед собой, словно вышибала. Они нерешительно подходят к входной двери и жмут звонок. Мама открывает. Прежде чем войти, они о чем-то говорят. О чем — не слышу. Мама приглашает их войти и зовет меня, как будто ничего между нами не случилось, как будто я просто ее дочь, а она просто моя мать и все нормально. Как будто гости — это гости, а дом — не просто здание. Я надеваю тапочки и спускаюсь вниз, чтобы предложить им чай.

Мы словно пазлы, сложные, мудреные, один порез, один ушиб может причинить урон непоправимый.

Кот снова на угольном котле. Сегодня он ничего не ест, а лижет лапу и причесывает шерсть. Язык у кошки жесткий. Как пемза, только мокрая.

Когда меня первый раз в жизни лизнула кошка, я испугалась. Но кошки редко лижут нас.

В детстве у меня не было питомца. Язык я помню, но вот кому он принадлежал, откуда взялась кошка, я не знаю. У нас не было питомцев, потому что нам нельзя было доверить жизнь животного. Да я никогда и не просила, хотя хотела очень. Я знала, что в конце концов с нашем питомцем случится что-нибудь плохое. Это станет еще одним событием, от которого мне будет больно.

Однажды я принесла домой умирающую птицу. Коричневого цвета. Не знаю точно, что это была за птица. Она погибла бы, что бы я ни делала, но папа свернул ей шею, потому что «это добрее, чем оставлять ее страдать». Сомневаюсь, что это так. Но папа в это верил. Он не выглядел жестоким, больше прагматичным. Я хотела ее вылечить. Когда ты маленький и кто-то болеет, тебе хочется это исправить. Я боялась, что мама умрет, когда ее отвезли в больницу, чтобы родить ребенка. С тех пор мне всегда казалось, что я должна за ней приглядывать. Что она слабая и маленькая, как птичка, что ее нужно защищать.

Папа был брезгливым, всегда закрывал лицо, когда показывали ролики о безопасности дорожного движения. Интересно, сколько времени прошло, прежде чем она перестала хотеть уйти? Это была боль, которую она выбрала и не выбирала.

Я вижу бабушку впервые почти за год. Дядя Марк выглядит большим и неуклюжим, стоя в нашем коридоре. У него какое-то морщинистое лицо, будто кусок бумаги, который смяли, а потом расправили. Говорит в основном бабуля. Мама улыбается своей особенной улыбкой, которая как бы говорит «Проходите дальше, здесь нечего смотреть — все хорошо, пусть и не идеально». Могут ли они понять, что это не настоящая ее улыбка, что мама улыбается совсем иначе, когда реально счастлива? Ее настоящая улыбка широкая и совсем не девичья. В ней есть что-то удивительное.

Лазанья греется в духовке. На столе новые тарелки. Откуда мама их взяла, не знаю, но тарелки есть, а в коридорке довольно чисто. Мы здороваемся, я обнимаю бабушку. Она пахнет как леди: чистой одеждой, тальком и духами. Мы садимся на диван, накрытый цветочным покрывалом. Не надо было мне устраивать погром. Не надо было ругаться с мамой. Она не выдержит. Я все время забываю и злюсь, потому что она должна быть матерью. Мы разговариваем о школе и работе, все вежливо, как у людей. Но под поверхностью плавает что-то заостренное. Рыбы, похожие на лезвие ножа, или ножи, похожие на рыбу. Они режут или режут их.

Лауре стыдно за то, что со мной случилось. За то, что она этого не предсказала, поэтому это вроде как моя вина, хотя это неправда. Это стыдно. Грязный маленький секретик, только совсем не маленький в контексте нашего семейства или моей жизни. Мама взяла на себя роль мученицы и никак не может смириться с тем, что я дочь с мордой свиньи, которую ей приходится скрывать. Не всю меня, а только часть. Мне кажется, что я постоянно под вуалью, как принцесса в восточной сказке. Под слоями ткани можно разглядеть мое лицо, но только проблески, дразнящие и соблазнительные. Как у людей. А без вуали разбегаются. В страхе, что могут заразиться. Ей хочется, чтобы с ней случилось худшее, и ей тяжело принять, что мне было еще хуже. Грех, со мною совершенный, был больше, более преступным, более запретным.

Может, не таким болезненным? Кто знает. Иногда мне кажется, что больнее мне быть уже не может.

А потом Марк говорит:

— Твой отец лапал малышку Сьюзан.

Глаза застилает пелена, красная и черная, душераздирающая, и во мне вскипает ярость. Я почти кричу: «Мы вам говорили!», но вместо этого мой голос вежливый, пускай и жесткий. Как пистолет с глушителем — тихий, но все равно убийственный.

— Мы пытались вам сказать. Но вы не слушали. Когда жертвами были только я и мама.

У нее должны быть шрамы. Он научился бить, где этого не видно. Но она переехала к нему, а все ее друзья потихоньку отдалились, по одному, как перья с ощипываемой утки. А я ее утенок. Мне нравится смотреть на уток и утят. Они выглядят веселыми. Масленое мясо на масленых костях, завернутое в пестренькие перья.

Но дяде Марку никто не сообщил — только что мы рассказываем мерзости, а у папы тяжелый жизненный период. Он говорит, что знал о маме, но не все. Сьюзан сидела на коленках у него. Ерзала, как я. Это случилось раз или два, ей было неприятно, и она рассказала маме. Как я, она рассказала маме. Но мама послушала ее и рассказала мужу, и он поверил, и ее услышали. Его лицо серьезно.

— Я хочу, чтобы его посадили за решетку. Чтобы поплатился, — говорит нам Марк.

Потом он рассказал бабуле, и она подумала о тех вещах, которые ей почти что рассказала мама, от которых она так злилась. Только теперь ей нужно было злиться еще больше, но не на маму, а на папу и на себя за то, что не поверила. Говорит:

— Мне очень жаль, Цесси, моя милая.

Я пялюсь на нее мертвыми глазами, мысленно желая, чтобы она заткнулась и я смогла вернуться к себе в комнату и поразмыслить о том, что все это значит.

Известные нам утки — это кряквы. Мы с мамой ходили их кормить. Собирали остатки хлеба и садились в автобус. «Кряквы — это утки-перевертыши», — рассказывала мама, и я смеялась. Так чудно. Они переворачивались вверх ногами, чтобы ловить еду. Между двумя мирами, нерешительные. Но уток кушают не только люди. Вкусное лакомство для голодных хищников. Лебедя убить труднее, как мне кажется. У птиц есть языки или только клювы? Я не знаю. Дональд Дак вот с языком, но Дональд — утка очень странная. Он одет как маленький моряк и плюется при разговоре. Девушка у него с ресницами. Странно, что кому-то она нравилась. Шейн Хоран говорил, что она горячая. Тогда я думала, что он имел в виду «красивая». Интересно, понимал ли он, что говорил?

Звенит духовка, но никто не хочет есть. Марк говорит, что ему ужасно жаль, что мне пришлось пережить такое, но «нужно убедиться, что он получит по заслугам». То есть наказать его за то, что он делал со Сьюзан. На меня им плевать. Я говорю, что пойду на стол накрою, и поднимаюсь, просто чтобы чем-то себя занять. Дядя Марк полон праведного гнева, и я хочу побыть наедине с собой, пока он не перестанет важничать.