реклама
Бургер менюБургер меню

Дейна Роув – Дописанная книга (страница 16)

18

Ник сидел за столиком у окна, перед ним стояла чашка чёрного кофе, который он заказал полчаса назад и к которому так и не притронулся. Кофе давно остыл, на его поверхности образовалась тонкая, маслянистая плёнка, но он не замечал этого. На столе, рядом с чашкой, лежала папка с документами – те самые, что он взял в библиотеке, те самые, что отдала ему Сара в тот день, когда он стоял на пороге её маленького дома с пепельным зонтом и чувствовал, как рушится последняя надежда. Он перебирал их снова и снова, вглядываясь в каждую фотографию, в каждую выцветшую строчку, в каждое имя, которое могло бы стать зацепкой. Пальцы его были в чернилах – он делал пометки на полях, выписывал даты, имена, адреса, пытаясь сложить разрозненные кусочки в единую картину. Но ничего нового не находил. Только старые, уже знакомые лица. Только старые, уже выученные наизусть даты. Только старые, уже прочитанные до дыр истории.

Он не заметил, как она вошла. Не слышал шагов – кафе было старым, и половицы скрипели при каждом движении, но её шагов он не услышал. Не слышал, как скрипнула дверь, как звякнул колокольчик над входом – тот самый, старый, медный, с потускневшей от времени поверхностью, который звенел здесь, наверное, с самого открытия. Он поднял глаза только тогда, когда тень упала на его стол, закрывая тусклый свет, идущий от окна, когда в маленьком, застывшем мире кафе что-то изменилось, стало другим, неправильным, чужим.

Перед ним стояла Элизабет Стерлинг.

Она изменилась. Сильно изменилась с той ночи, когда он был у неё дома. Ещё больше похудела – лицо её было бледным, почти прозрачным, с выступающими скулами и глубоко запавшими глазами, которые, казалось, светились изнутри каким-то странным, нездешним светом, светом человека, который уже одной ногой стоит по ту сторону реальности. Кожа на лице была тонкой, почти бумажной, и под ней проступала сетка синих, набухших вен – таких, какие бывают у очень старых людей, у тех, кто давно перешагнул тот рубеж, после которого время перестаёт иметь значение. Она опиралась на палку – ту самую, что была у неё дома, простую деревянную палку с потёртой ручкой, на которой кто-то когда-то вырезал инициалы, теперь уже почти неразличимые, – и рука её, сжимающая набалдашник, дрожала так сильно, что, казалось, вот-вот упадёт, не выдержит, не сможет удержать даже эту лёгкую, почти невесомую опору. На ней было старое, выцветшее пальто, не по сезону лёгкое – такое носят весной, когда солнце уже греет, но ветер ещё холодный, а не в промозглый, сырой лондонский день, когда даже в пальто на меху не согреешься. Шарф, намотанный в несколько слоёв, сполз на плечо, открывая тонкую, почти прозрачную шею с выступающими ключицами. Она была похожа на призрака, на тень, на воспоминание о той женщине, которую Ник видел впервые в жизни, но знал по рассказам Луизы, по дневнику Кэтрин, по тем страницам, которые он перечитывал снова и снова, пытаясь понять, что же произошло в той комнате, в том отеле, в том времени, которое остановилось для неё навсегда.

– Можно? – спросила она тихо, и голос её был таким же слабым, как и она сама – едва слышным, скрипучим, как старые половицы в её доме, как тот самый колокольчик над дверью, который звенел здесь десятилетиями и, казалось, звенел для неё одной.

Ник кивнул, не в силах произнести ни слова. Горло сжалось, слова застряли где-то внутри, не находя выхода. Она опустилась на стул напротив, и этот простой жест – сесть – дался ей с таким трудом, что Ник подумал: она сейчас упадёт, сейчас не выдержит, сейчас рассыплется на глазах, как та старая бумага в папке, которую он перебирал час назад. Но она удержалась. Выпрямила спину – этот жест был почти неестественным для её сгорбленной, измученной фигуры, и в нём чувствовалась последняя, отчаянная гордость женщины, которая не хочет показывать свою слабость, даже когда слабость стала её единственной реальностью. Положила палку на край стола, сложила руки на коленях. Её пальцы были тонкими, почти прозрачными, с вздутыми венами и распухшими суставами – руки очень старого, очень больного человека, руки, которые когда-то выдавали ключи от комнаты 217, руки, которые когда-то открывали двери, которые лучше было не открывать, руки, которые видели всё, но ничего не могли изменить.

– Вы ищете её, – сказала она. Утверждение. Не вопрос.

– Ищу, – ответил Ник, и голос его прозвучал хрипло, чуждо, будто принадлежал кому-то другому.

Она смотрела на него долго, изучающе. В её выцветших глазах было что-то, чего он не видел в прошлую встречу. Не усталость – она была и тогда, въевшаяся в самые кости, ставшая частью её существа. Не жалость – её он видел в глазах многих, кто смотрел на него после тюрьмы, после того, как его имя стало синонимом предательства и смерти. Что-то другое. Может быть, решение, принятое после долгих, мучительных лет сомнений. Может быть, надежда, которая теплилась в ней, несмотря ни на что, несмотря на годы, проведённые в тени Константина, несмотря на ту роль, которую она играла в его коллекции, несмотря на всё, что она видела и знала. Может быть, страх, который она наконец решила преодолеть, страх, который держал её в плену дольше, чем любые стены, страх, который был сильнее любой тюрьмы.

– Я знаю, что вы были у Сары, – сказала Элизабет. – Она позвонила мне. Сказала, что вы приходили. Что вы искали дальше. Что не остановились.

– Не остановился, – подтвердил Ник.

– Она дала вам фотографию. Последнюю. Ту, что нашли в стене, когда разбирали комнату 217.

Ник кивнул. Медленно, словно каждое движение давалось ему с трудом, достал из внутреннего кармана куртки фотографию – ту самую, что Сара протянула ему дрожащими руками, ту, которую он рассматривал сотни раз, вглядываясь в каждую деталь, в каждую тень, в каждое пятно на старом, выцветшем снимке. Положил на стол между ними. Женщина у окна. Седая, бледная, пустая. Стоит у окна, за которым виднеется пустырь – то, что осталось от сада, где когда-то были подстриженные кусты и старый фонтан, из которого давно не била вода. На её лице нет ни страха, ни надежды, ни отчаяния. Только пустота. Абсолютная, бесконечная, всепоглощающая пустота.

Элизабет посмотрела на фотографию, и её лицо дрогнуло. На секунду, на одно короткое, едва уловимое мгновение, в её глазах мелькнуло что-то живое – может быть, боль, которую она носила в себе все эти годы, может быть, память о той, кем Луиза была до того, как вошла в комнату 217, может быть, то самое, что она похоронила в себе много лет назад, когда решила, что лучше молчать, чем говорить и быть уничтоженной. Её пальцы, тонкие, дрожащие, потянулись к фотографии, но не коснулись её, застыли в нескольких сантиметрах, как будто прикосновение могло обжечь, как будто в этом старом, выцветшем снимке было что-то, что могло уничтожить её окончательно.

– Это она, – сказала Элизабет. – Луиза. В последний год отеля. Перед тем, как он закрылся. Перед тем, как мы все разъехались. Перед тем, как Константин решил, что коллекция достаточно велика, и можно запереть её навсегда.

– Почему она не ушла? – спросил Ник. Голос его был тихим, но в этой тишине кафе, в этом застывшем, выцветшем мире, он прозвучал как выстрел. – Отель закрывался. Все уезжали. Люси уехала. Вы уехали. Горничные, садовники, повара – все разъехались. Почему она осталась? Почему не ушла с ними? Почему не попыталась сбежать, когда была возможность?

Элизабет молчала долго. Очень долго. Так долго, что Ник уже решил, что она не ответит, что этот вопрос останется без ответа, как и многие другие, которые мучили его все эти годы. Она смотрела на фотографию, и её пальцы – тонкие, дрожащие – гладили край стола, будто искали опору, будто пытались удержаться в этом мире, который ускользал от неё с каждым днём. В кафе было тихо – только дождь стучал по стеклу, только где-то на кухне позвякивала посуда, только бармен за стойкой перелистывал страницы старой, потрёпанной книги, не поднимая головы. Время, казалось, остановилось, замерло в ожидании её слов.

– Потому что она не могла уйти, – сказала она наконец. Голос её был тихим, почти неслышным, но каждое слово падало в тишину, как камень в воду, расходясь кругами, заполняя собой всё пространство. – Константин забрал у неё всё. Не только талант. Не только волю. Не только память. Он забрал у неё саму возможность уйти. Она стала частью отеля. Частью коллекции. Частью той комнаты. Она не могла выйти, потому что её уже не существовало. Не той, кем она была.

Ник сжал край стола так, что побелели костяшки пальцев. Дерево жалобно скрипнуло под его руками.

– Вы говорили, что знаете, как войти в ту комнату. Что знаете, где главное зеркало. Вы сказали, что я должен найти его. Но вы не сказали, что делать, когда найду.

– Потому что я не знаю, – Элизабет подняла на него глаза, и в них была та самая пустота, которую он видел на фотографии Луизы, та самая, которая въелась в её глаза за годы, проведённые рядом с Константином, за годы, когда она смотрела, как умирают таланты, как исчезают души, как коллекция растёт, а она ничего не может сделать. – Никто не знает. Те, кто входят, не возвращаются. Те, кто возвращаются, уже не те, кем были. Я не знаю, как вытащить её. Я знаю только, как войти.