Девид Гребер – Заря всего. Новая история человечества (страница 16)
Что еще более удивительно, почти все крупные деятели французского Просвещения пробовали силы в критике своего общества в духе Лаонтана, то есть с позиций воображаемого чужака. Монтескьё избрал для этих целей перса; маркиз д’Аржан – китайца; Дидро – таитянина; Шатобриан – натчеза; «Простодушный» Вольтера был наполовину вендат, наполовину француз[94]. Все они рассматривали и развивали темы и аргументы, позаимствованные непосредственно у Кондиаронка, дополняя их высказываниями других «критиков-дикарей» из описаний путешественников[95]. Более того, можно утверждать, что реальные истоки «западного взгляда» – этого рационального и предположительно объективного способа рассмотрения странных и экзотических культур, который впоследствии стал характерен для европейской антропологии, – лежат не в рассказах путешественников, а в сочинениях европейцев о таких вымышленных аборигенах-скептиках: нахмурив брови, те смотрели «внутрь», разглядывая экзотические диковинки самой Европы.
Возможно, самой популярной работой в этом жанре стала книга выдающейся хозяйки салона мадам де Графиньи. В «Письмах перуанки», опубликованных в 1747 году, французское общество рассматривалось с точки зрения вымышленной инкской принцессы, похищенной европейцами. Книга считается важной вехой в истории феминистской литературы – возможно, это первый европейский роман о женщине, который не заканчивается браком или смертью протагонистки. Инкская героиня «Писем» по имени Зилия критикует как тщету и абсурдность европейского общества, так и патриархат. К XIX веку этот роман считался в некоторых кругах первой работой, представившей широкой публике концепцию государственного социализма. Зилию удивляло, что французский король, взимающий всевозможные – и столь высокие – налоги, не может просто перераспределить богатство подобно тому, как это делал Сапа Инка[96].
В 1751 году, во время подготовки второй редакции «Писем перуанки», мадам де Графиньи интересовалась в переписке со своими друзьями, что стоит изменить в книге. Одним из ее собеседников был двадцатитрехлетний семинарист и начинающий экономист Анн Робер Жак Тюрго. Он написал длинный и крайне критичный (хоть и конструктивный) ответ – до нас дошла его копия. Едва ли можно переоценить значение текста Тюрго: то был ключевой момент его интеллектуального развития, момент, когда Тюрго начал превращать свою идею материального экономического прогресса (впоследствии оказавшуюся его самым долговечным вкладом в человеческую мысль) в общую теорию истории.
Империю инков едва ли можно назвать «эгалитарной» – на то она и империя, – но мадам де Графиньи изображает ее как доброжелательную деспотию, в которой все равны перед королем. Как и другие вымышленные чужаки, принадлежавшие к традиции Кондиаронка, Залия в своих критических замечаниях о Франции акцентирует внимание на отсутствии личной свободы во французском обществе и на его жестоком неравенстве[97]. Но Тюрго находил подобные рассуждения тревожными и даже опасными.
Да, признавал Тюрго, «всем нам нравится идея свободы и равенства» – в теории. Но мы должны учитывать более широкий контекст. В действительности, рассуждал он, свобода и равенство дикарей – это не признак их превосходства; это признак их ущербности, поскольку такие свобода и равенство возможны только в обществе, где каждое домохозяйство в значительной степени самодостаточно и, следовательно, все одинаково бедны. По мере развития общества, продолжал Тюрго, технологии совершенствуются. Естественные различия в талантах и способностях между людьми (которые существовали всегда) становятся более значительными, и в итоге они закладывают основу для всё более сложного разделения труда. Мы прошли путь от простых обществ, подобных обществу вендат, до нашей сложной «коммерческой цивилизации», в которой бедность и лишения некоторых – как бы это ни было прискорбно – являются тем не менее необходимым условием для процветания всего общества.
Такое неравенство неизбежно, заключает Тюрго в своем ответе мадам де Графиньи. По его мнению, единственной альтернативой было бы масштабное государственное вмешательство в духе империи инков для того, чтобы уравнять социальные условия: такое навязанное силой равенство может лишь уничтожить любую инициативу и, следовательно, привести к экономической и социальной катастрофе. В свете всего этого Тюрго предложил мадам де Графиньи переписать свой роман таким образом, чтобы Залия осознала эти ужасные последствия в конце книги.
Неудивительно, что Графиньи проигнорировала его совет.
Несколько лет спустя Тюрго изложил эти идеи в серии лекций по всемирной истории. К тому моменту он уже на протяжении нескольких лет доказывал верховенство технического прогресса как движущей силы общественного прогресса вообще. В своих лекциях он развил этот аргумент в теорию стадий экономического развития: социальная эволюция, рассуждал Тюрго, всегда начинается с охотников, затем следует стадия скотоводства, после нее – земледелие, и только потом мы наконец приходим к современной стадии городской коммерческой цивилизации[98]. Тех, кто по-прежнему находится на стадии охотников, пастухов или земледельцев, вернее всего рассматривать как пережитки предыдущих стадий социального развития.
Именно так в Европе была впервые сформулирована теория социальной эволюции, ставшая сейчас настолько привычной, что мы редко задумываемся о ее происхождении – как прямой ответ на вызов индигенной критики. Несколько лет спустя предложенное Тюрго деление всех обществ на четыре стадии появилось в лекциях его друга и единомышленника Адама Смита, а коллеги Смита (такие как лорд Кеймс, Адам Фергюсон и Джон Миллар) разработали на основании этой концепции общую теорию человеческой истории. Вскоре эта новая парадигма начала оказывать глубокое влияние на то, как европейские мыслители и европейская общественность в целом представляли себе коренных жителей.
Авторы, которые до этого не уделяли серьезного внимания способам жизнеобеспечения и разделению труда в североамериканских обществах, теперь стали считать, что это единственный вопрос, заслуживающий внимания. Все общества начали располагать на одной большой эволюционной лестнице в зависимости от того, какой у них основной способ добывания пищи. «Эгалитарные» общества были отброшены на самую низшую ступень лестницы, откуда они могли в лучшем случае рассказать нам о том, как, быть может, жили наши далекие предки. Но, конечно, их уже нельзя было представить себе в качестве равноправных участников диалога о том, как стоит поступать жителям богатых и могущественных обществ в наши дни.
Остановимся ненадолго, чтобы подвести итоги. Как мы увидели, в период с 1703 по 1751 год критика европейского общества со стороны коренных жителей Америки оказала огромное влияние на европейскую мысль. Если сначала американцы, впервые столкнувшись с европейскими нравами, высказывали возмущение и неприязнь, то со временем, по прошествии многих тысяч дискуссий, которые велись на десятках языков от португальского до русского, всё это превратилось в спор о природе власти, добропорядочности, социальной ответственности и, прежде всего, свободе. Французы узнали, что для большинства коренных американцев личная независимость и свобода действий были высшими ценностями – они организовывали свою жизнь так, чтобы свести к минимуму вероятность того, что кому-либо придется подчиняться воле другого человека, и потому французское общество казалось им, в сущности, обществом вздорных рабов. Это вызвало самые разные реакции среди самих французов.
Некоторые, подобно иезуитам, прямо осудили принцип свободы. Другие: поселенцы, интеллектуалы и европейская читающая публика – увидели в нем вызывающее и привлекательное социальное предложение. (При этом их мнение по данному вопросу не имело особенного отношения к тому, как они воспринимали самих коренных жителей, истребление которых зачастую приветствовали, – хотя, справедливости ради, нужно отметить, что по обе стороны интеллектуального раскола встречались люди, которые решительно выступали против агрессии в отношении чужеземных народов.) На самом деле, критика европейских институтов со стороны коренного населения считалась настолько мощным оружием, что к нему прибегали почти все, кто выступали против существующего интеллектуального и социального порядка: как мы узнали, в эту игру играл чуть ли не каждый великий философ эпохи Просвещения.
В процессе – и мы видели, как это происходило уже с Лаонтаном и Кондиаронком, – спор о свободе также всё больше превращался в спор о равенстве. Однако обращение к мудрости «дикарей» прежде всего оставалось способом бросить вызов самонадеянности существующих авторитетов, средневековой уверенности, что суждения церкви и властных институтов, которые она поддерживала, воплощали собой истинную версию христианства и как следствие стояли выше суждений всех остальных людей.
Случай Тюрго показывает, что такие понятия, как цивилизация, эволюция и прогресс – которые мы считаем ключевыми для мысли Просвещения, – на самом деле являются довольно поздним дополнением к этой критической традиции. Самое главное, что данный случай показывает, – разработка этих концепций стала непосредственной реакцией на вызов, брошенный индигенной критикой. Потребовались огромные усилия для спасения того самого чувства европейского превосходства, которое мыслители эпохи Просвещения стремились расшатать, опрокинуть, лишить центрального значения. Конечно, в течение следующего столетия и позднее такие идеи стали удивительно успешной стратегией для достижения этой цели. Но они также породили множество противоречий: например, тот удивительный факт, что европейские колониальные империи, в отличие от почти всех остальных существовавших когда-либо империй, были вынуждены подчеркивать свою собственную эфемерность, утверждая, что они лишь выполняют временную роль, ускоряя движение своих подданных к цивилизации – по крайней мере тех подданных, кого в отличие от вендат они еще не успели стереть с лица земли.