реклама
Бургер менюБургер меню

Дэвид Духовны – Мисс Подземка (страница 48)

18

– Тогда да. Все для тебя. Все было ради тебя. Нам положено быть подменышами, богиня. Приспосабливайся или умирай. А любовь – двигатель перемен, любовь – подменыш. Признай: Сид и Ананси – есть в этом что-то. У нас будут красивые могучие дети с неведомыми силами, – хвастливо добавил Сид.

Ананси улыбнулась.

– Не забегай вперед, парниша.

Эмер теперь верила всему, как дитя. Улыбалась, как дитя. Свободна. И Кон свободен.

Пока шла перепалка между Сидом и Ананси, Эмер почти напрочь забыла о Коне. Он убрался с платформы, где общалась сверхъестественная парочка, и теперь заорал Эмер:

– Нам тоже надо заново, Эмер!

– В каком смысле? – Опять это тяжелое чувство.

– Переизбыток истории – есть такая вещь, как переизбыток истории. Мы все испоганили. Я все испоганил. Я. Нам нужно с чистого листа. Я никогда не смогу воздать тебе за смелость и жертвенность. Я всегда буду в долгу перед тобой – как был перед Ананси. Это нас сгубило. Ничего не выйдет. Я хочу быть с тобой, но не так – не таким человеком, какой я есть. Ты была права на мой счет, Эмер, я ленился и спал.

Эмер почувствовала, как дрожит земля, дрожь нарастала. Должно быть, подземка заработала опять. Приближался поезд маршрута L[193].

– Ты доказала свою любовь ко мне, а я тебе – ничего и никогда.

– Это неправда! – возразила Эмер. – Ты доказал – только что!

Поезд надвигался. Эмер вытянула шею глянуть на противоположные пути и увидела свет фар.

– Уговор есть уговор, – сказал Кон.

– Погоди. – Эмер крикнула Сиду: – Ты по-прежнему настаиваешь, что мне нельзя его видеть?

Сидни эхом повторил за Коном:

– Уговор есть уговор, а величайшее достояние человека – его слово, но, может, что-нибудь придумаем. Ананси, дорогая моя, как тебе кажется, может, распеленаем эту китаянку? Она будь здоров как сделки проворачивает.

Ананси глянула на окровавленный кокон, словно видела его впервые.

– О господи, какая жалость. У меня крышу сносит, когда я обличия меняю.

– Незачем извиняться, моя арахнида, – сказал Сид.

Ананси с Сидом принялись развертывать все еще дышавшую Мэй Вонг. Когда расчистили ей рот, Мэй одарила Ананси заслуженным проклятьем:

– Вот же сука ты, сука.

– Слыхал, Кон? – обнадеженно выкрикнула Эмер. – Может, что-нибудь придумаем. Все вместе.

– Нет, – мрачно отозвался Кон. – Никаких больше сделок. Никаких коротких путей, никаких полумер, никакого вранья.

Сид застонал:

– О Иисусе Христе, романтик. – А затем извлек телефон, чтобы записать происходящее.

– Эмер! – выкрикнул Кон и вперил взгляд в нее. Взгляды их встретились. Кон объявил: – Я иду за тобой.

Поезд пер вперед, и Эмер смотрела, как Кон делает еще один шаг к ней – спокойно, как человек, входящий в парк. Ступни у него оказались на бугристой желтой полосе предупреждения вдоль края платформы.

– Кон! – заорала Эмер. – Нет!

– До скорого! – пообещал Кон, делая еще один шаг к путям и приближавшемуся поезду; не сводя глаз с Эмер, на миг повис в воздухе, словно человек в полете, словно человек свободный.

А затем с мерзким стуком исчез.

И мир почернел.

Часть третья

Что ж, опасности на скалах позади, Но от мачты мне пока не отойти. Может, смог я наконец-то дом найти, Дом найти…

“Богизабытые”

Эмер закрыла глаза и изо всех сил попыталась отключиться от нервных шумов. Позволила случайным звукам свиться в неопределенную океаническую волну – слуховой прием, подобный тому, как можно расфокусировать взгляд. Чернота и пустота успокаивали. Темнота – ничто, а ничто означает, что бояться нечего, как говорил ее отец. Ничто перед чем-то. Ничто перед чем-то и после чего-то. Ничто было до того, как возникло что-то, и будет ждать, когда что-то кончится. Из ничто в ничто приходим мы и уходим. Эмер вдохнула это.

Ничто казалось ей утешительным. Утешительным настолько, что Эмер открыла глаза.

Добрый вечер. Меня зовут Эмер Ганвейл, и сегодня вечером я хочу прочитать вам свою новую работу под названием “Богизабытые”. Не желая быть пристрастной, я, как историк, ставший романистом, склонна предложить вам контекст, поделиться картиной мира, какой располагала, когда бралась писать эту книгу. Все случилось в тот кошмарный год выборов, со всеми разговорами о мужчинах и их страхах перед женщинами, о смене караула и с настоящей желчностью относительно иммиграции, терроризма и строительства той дурацкой стены. Я глубоко размышляла об иммиграции бога или богов тех людей, из каких бы стран они ни приехали – из Мексики, Сирии, Нигера, неважно. И о том, что наш ксенофобный отклик на них оказался двойственным – на них как физических существ, которые теперь станут расходовать наши драгоценные ресурсы, и как на духовных-религиозных существ, которые истощат наш монотеистический иудео-христианский ресурс, – и я задумалась о волнах духовной иммиграции, которые мы пережили как нация иммигрантов, и не зажатие ли по какой-то невротической нужде в чистоте и порядке этот наш теперешний отклик – а не размах и приятие.

Моя мама любила собак. Но сильнее всего она обожала дворняг. Говорила, что они внутренне благодарнее всех, а благодарность – “королева всех чувств”. Главное же, говорила мама, что у псов смешанных кровей есть “дворняжья живость” – в смысле безудержного стремления расширять собачий генофонд. И я задумалась: в пору первой инкарнации “Ориндж Джулиуса”[195]не лучше ли идеям, богам и духовному здоровью придерживаться того же закона дворняжей живости? В смысле, пусть победит лучшая женщина. Пусть лучшие идеи борются, трахаются и побеждают. Пусть выживают сильнейшие боги, и под сильнейшими я понимаю не самых могучих, а тех, которые помогают нам жить лучше всего и достигать полного и неоднозначного человеческого потенциала. Эта борьба – нравственное благо. Как писал Джон Милтон не один век назад в “Ареопагитике”: “Я не могу воздавать хвалу той трусливой монашеской добродетели, которая бежит от испытаний и воодушевления, никогда не идет открыто навстречу врагу”[196]. Идеям полагается вступать в ту же дарвиновскую борьбу, что и всему остальному живому. Всем плескаться!

Но получается какая-то лекция, а я собиралась создать для всех вас нечто радостное – повесть. Отчасти летопись, отчасти “косматую собаку”[197]или рыбацкую байку – рыбопись, если угодно. Вне всякого морализаторства, понимаете ли, хотела я написать нью-йоркский докунуар, какой переливается из черного в белый, а следом в полноцветный, стоит вам только сморгнуть.

Эмер глубоко вздохнула, открыла книгу, лежавшую перед ней. Начала читать из своего блистательного труда.

Наконец-то дом

Шла вечеринка по случаю ее чтений, в руке у Эмер – бокал вина, Иззи – под боком.

– Это пока твоя лучшая работа, – сказала Иззи, уже очень тепленькая. – Раньше было хорошее, но я чуяла, потому как я тебя знаю, что ты пишешь процентов на двадцать тупее себя, а вот теперь ты как-то ухитряешься писать на пятьдесят процентов умнее себя, а это на целых пятьдесят процентов умнее меня, а потому я понятия не имею, что за херню я тут несу, потому что какая-то старая дама, русская еврейка, плеснула мне “манишевица”[198] из фляжки “Гуччи”, без всякого бля говорю, я в хлам, как еда на Песах, как бат-мицва Яэль Хоровиц, о-о-о, хочу тебя познакомить кое с кем, кто хотел с тобой познакомиться. Я осмысленное что-то сказала? Пойду найду его еще раз. – И Иззи умелась посреди своего монолога – искать жертву.

Эмер пошла проверить, как там отец, – его разместили посреди зала в инвалидном кресле; Джинь-джинь, как всегда, при отце. Эмер приблизилась и спросила:

– Как тебе тут, папуль?

Джим Ганвейл подначил дочь:

– Все понравилось, Билл, но Джинь это все показалось херней полной.

– Неправда, – запротестовала Джинь, осторожно, однако радостно смеясь, привычная к суровому остроумию старика.

– Ну, – произнес отец, – я жду, когда ты мне прочтешь все целиком, Билл. И я не понимаю, почему люди считают это романом, – по-моему, это, черт бы драл, попросту история Нью-Йорка.

Она поцеловала его в макушку, а когда выпрямилась, заметила, как ей из угла улыбается какая-то пара. Высокая черная женщина в дредах и ее очень красивый, очень ирландский с виду спутник. Рядом со своим отцом стоял юноша смешанных кровей – наверняка их сын. Какой-то проходивший мимо господин потрепал мальчика по голове. Эмер заметила, как глаза у него сделались красные, а буйная шевелюра-афро словно бы превратилась в змеиное гнездо. Отец мальчика склонился к нему и прошептал что-то успокаивающе. Глаза у того опять стали зелеными, змеи сделались волосами. Отец глянул на Эмер, пожал плечами и произнес одними губами:

– Сиквел.

Тут вмешалась Иззи – она тащила за руку какого-то мужчину. Мужчина, казалось, и смущен, и очарован напором Иззи. Красивый, какими бывают воспитанники Лиги Плюща, держался эдак взъерошенно и твидово – умненькие девочки в колледжах к таким липнут. Протянул Эмер ладонь, и она почуяла, как от его руки к ее пробегает ток, и так это показалось ей поразительно, что захотелось проверить, не прячет ли он в руке какой-нибудь дешевенький шокер. Пришла в себя, заговорила первой:

– Здрасьте, я Эмер Ганвейл.

– Я знаю, кто вы. Только что провел полтора часа в тенетах вашего воображения. Фу, какой ужасный подкат.

– Сойдет.

Иззи подсказала:

– У тебя имя есть?

– Ой блин, что у меня за манеры. Мое имя Кухулин Констанс Удал.