Денис Старый – Солдат Отечества. 1812 (страница 2)
Раненый офицер, чей синий доломан я, оказывается, нещадно оттоптал грязными сапогами, пока валялся в беспамятстве, посмотрел на меня с нескрываемым интересом. На мгновение он словно забыл о своей простреленной руке и боли, разглядывая меня, как диковинного зверя.
— Я было уже схоронил тебя, Белавин, — сказал он.
Фамилия отозвалась в голове сразу. Белавин — это я. Ко мне обращались по фамилии и на «ты». Это объясняло положение лучше всяких документов. Младший унтер… тут бы подчинить тело какого Багратиона, другого героя войны 1812 года, а я — младший, пусть и гордо звучит, что «унтер», и даже «офицер».
— Ваше благородие, так, может, какие указания али как? — обратился Потапыч к раненому офицеру. — Вот и Платошка очнулся. Может иных посмотреть? А то уже везем мертвяков, а они воно как, молитвами нашими. Яко воскреси.
Тот нахмурился. По лицу было видно, что вопрос ему не понравился.
— Ты, старый солдат не дури. Воскрес только Иисус. А Платона не досмотрели. И читал я, разное бывало. Может и не смерть быть, а жила бьется так, что не услышишь стук сердца… Да что я тебе темному-то разъясняю.
— Это да, ваше благородие, темные мы, — согласился Потыпыч.
— Фельдфебель, не прибеднялся бы… темный. В науках, так-то верное, а вот в ином… плут ты еще такой, что поищи, то до самого Киева не сыщешь, — усмехнулся корнет. — Два дня знаю тебя, а уже понял, что за лиса рядом.
Пока шла эта полушутливая трепотня между Потапычем и офицером, я прищурился, пытаясь выудить из пробитой памяти его имя, этого молодого начальника. Тщетно. В голове зияла чёрная дыра. Зато он моё имя знал твёрдо.
Я присмотрелся к его изгвазданному мундиру. Мой внутренний реконструктор мгновенно включился в работу.
Короткая синяя куртка с малиновыми лацканами, серебряные эполеты без штабной бахромы, офицерский шарф — кавалерия, улан. Судя по совсем юному лицу, он корнет. Младший обер-офицер.
Я опустил взгляд на собственные рукава и грудь.
Тёмно-зелёный двубортный мундир с узкой красной выпушкой. Никаких цветных лацканов. Егерь. Лёгкая пехота, приученная действовать рассыпным строем и прикрывать основные силы.
Корнет был младше меня из прошлой жизни лет на двадцать, не меньше. Здесь это ничего не значило. Его слово считалось приказом, моё — солдатской болтовнёй, за которую при иных обстоятельствах можно было познакомиться со шпицрутенами поближе. Еще и сословность, мать ее… Ну почему я не хотя бы дворянин? Пусть и захудалый?
— Живучий ты, Белавин, — сказал корнет. — Я уж решил, что не довезём. Ничего, ещё повоюем. Ещё прищемим хвост этому корсиканскому антихристу.
После он обратился к Потапычу:
— Ну а ты, старик! С поркуа ты Белавина на Суд Божий отправил? Гляди, живой, герой! Тебе и проверить иных поручаю.
— Ну дык, вашбродь, я ж… дык, — невнятно отвечал старый солдат, явно привыкший лебезить перед командованием, даже перед таким, безусым.
Но тут была явно солдатская хитрость. Лучше угодить начальству, да быть сытым и не битым, чем гнуть свою линию и спину от шпицрутенов лечить. Потапыч — хитрый лис. Тут нужно держать ухо востро.
Но слышать такую браваду от парня, которому может и восемнадцати лет нет, который отращивает усы, но под носом у него цыплячий пушок? А старших офицеров нет? Судя по всему, нет. Кто мертв, а кто и оставался прикрывать отход, честь свою сберегая, но обрекая обоз с раненными и разрозненными на бессистемность.
Потом вновь молчание, монотонный скрип и колес и, казалось, что изношенных людей.
— Долго ли я приходил в себя? — спросил я у Потапыча через некоторое время.
— Так почитай, что больше дня! — охотно доложил он. — Сперва-то стонал страшно. Матушку поминал. У батюшки, друга моего Афанасия, прощения просил. Бредил сильно. А опосля и вовсе затих, похолодел. Лекаря-то среди нас нет, вот и вышло… подумали мы, что преставился ты, Платон. Уж решили: как до храма какого дойдём, там, где и схороним по-христиански. И тебя, и господина майора… и прапорщика нашего, Царствие им небесного. Словно бы поляки, с коими и бой был, нарочно ахвицеров изничтожали наших. Ох, какия жа зверства творят они, похлеще французов, забери их черти. Майора жа они добили, стреляли уже в раненного!
«Так, скорее всего, и было,» — подумал я. — «Это только русские в благородные войны играют».
При упоминании покойника все, кто шагал рядом с телегой, истово перекрестились. Я скосил глаза. Вокруг нашей колымаги брело уже с десяток измождённых солдат в грязных зелёных мундирах с красными выпушками.
Егеря. Осколки какого-то разбитого полка. Моего полка. Хотя, что это я за реконструктор, что не знал бы… Тут, в этих местах, а я уже слышал, что мы восточнее местечка Мир, южнее Несвижа, воевал 5-й егерский полк. Хорошо же воевал, почему мы, как те пленные румыны идем побитыми собаками?
По выражениям их лиц я понял: моему возвращению радовались искренне. Прежний Платон шагал в одном строю с ними, ел из общего котла, мёрз под теми же шинелями и получал от Потапыча за плохо вычищенный штуцер. Для этих людей он был своим. Всего лишь одним из них. Видимо, тот, чье тело я занял, не был плохим человеком, что так быстро влился в коллектив. А армейцы, как я убежден, испокон веков не охотно принимают к себе новобранцев.
Корнет — спрашивать его имя сейчас было бы тактическим провалом — отвернулся и снова принялся всматриваться в дорогу. Что-то в эманациях чужого сознания в моей голове говорило, что не наш он, не русский. Хотя акцент если и есть у молодого офицера, то скорее французский.
— Старик, ты это… ты смотри, чтобы все было ладно. Рука ноет, мочи нет, голова в тумане, — скоро сказал корнет и осунулся, стал баюкать руку пуще прежнего. — Присматривай. Тут я один и офицер… А людей… Нам от обывателей избавляться нужно, тянут они. Куда бы отпустил их с Богом, но не уходят.
— Уйдут, ваше благородие, скоро и уйдут. Как поймут, что мы можем еще и воевать, так убоятся и как от прокаженных сбегут, — заверял Потапыч.
Мы плелись по этой пыльной дороге между заболоченным лесом, каким-то водоемом и полем явно не первый час. Уныло смотрел вокруг офицер, было видно, что он был бы готов проявить эмоцию, но силился не делать этого. Мальчишка… но и ранение, по всей видимости, не давало покоя.
Может посмотреть? Уж признаки гноения я знаю, да и неглубокую рану почистить могу и зашить. Но лезть с этим предложением пока посчитал несвоевременным. Может ближе к ночи. Сам еще в телеге еду, как раненный, хотя с каждой минутой мне становится легче.
Солдаты тоже мало похожи на бравых воинов, слишком обреченно плелись они, даже не интересуясь поистине красивыми видами на озеро, или старого русла, по кромке которого мы только что прошлись.
А страх висел в воздухе и начинал давить даже на меня. На грязных, осунувшихся, усталых лицах егерей читалась тревога. Они то и дело затравленно оглядывались назад, словно ожидая, что из облака пыли вот-вот вылетят французские драгуны и начнут рубить отставших в капусту.
А может, так и будет?
Отступающая колонна представляла собой жалкое зрелище: растянутая, неорганизованная, хаотичная масса. Телег было немного, может с десяток, но все подсчитать так и не получалось. Дорога петляла между деревьями, пряча авангард. Были и конные бойцы, но единицы.
Люди тащились еле-еле, во многом из-за того, что впереди дорогу забили телеги с ранеными и беженцами, покидавшими деревни. Таких бегущих было немного, и я уже слышал, что это вольные, иначе, если крепостные, то даже не показывались бы на глаза служивым. Да и не бежали бы, скорее всего. Куда?
Я знал, что отступление ещё не решало исход войны, что победа, пусть и очень большой ценой, но будет за нами. А вот для людей вокруг все выглядело катастрофой, нашу колону даже небольшой вражеский отряд мог потрепать. Людей, вольных, государственных крестьян, сгоняли с деревень, через которые проходила армия Наполеона. В некоторых населенных пунктах сжигали все, чтобы ресурсы не достались врагу, колодцы портились. Так как жить-то можно было в таких условиях?
Правда делали это ровно по дорогам и относительно крупным трактам. Как я знал из истории. Ну и немало помещиков смогли договориться, чтобы их поместья оставляли без внимания отходящие русские части.
И тут мои мысли прервали.
— Разведка французов на дороге! Полусотня! — закричали сзади.
Все повернулись к корнету. Я тоже. Формально решение мог принять только он. Может и был какой иной офицер в обозе, но я не знал такого.
Молодой офицер побледнел ещё сильнее.
— Ух! — скрутило его еще больше, и как показалось, он нисколько не лукавил.
После он посмотрел на лес, на забитую телегами дорогу, на собственную простреленную руку. Трусом он не выглядел. Просто кавалерийский корнет впервые оказался старшим над остатками пехоты, казаками, ранеными и беженцами. Положение, к которому учили разве что поражения.
Я оглядел дорогу, лес, телеги и медленно приближавшееся облако пыли.
Боеспособных егерей и казаков можно было увести в лес. Они успели бы раствориться среди деревьев раньше, чем кавалерия добралась до дороги.
Телеги с ранеными, женщины и старики уйти не успевали. Их пришлось бы бросить. Значит, уходить мы не будем. Все равно их нужно тоже в лес отправлять, с дороги. Но как они успеют?