Денис Старый – Солдат Отечества. 1812 (страница 10)
И пока нам было только видно, но совершенно неразборчиво слышно, что именно вещает одетый лучше всех иных, ухоженный, с тростью в руках, скорее всего барин. Все же судя по дорогому сюртуку — это действительно местный помещик. Вот только в отличие от француза, который вел себя по-хозяйски, как истинный властелин положения, барин не сидел, а подобострастно стоял рядом со столиком. Кто тут главный было уже понятно.
Я резким жестом показал своим, что идем дальше. Но теперь снова пришлось вжаться в землю и ползти на локтях. Здесь, ближе к усадьбе, трава была куда как ниже — сразу видно, что по весне её всё-таки успели один раз скосить. Благо, можно было еще как-то надеяться на наши зеленые егерские мундиры, которые неплохо сливались по цвету с лугом, но тут я уже отчаянно шипел на солдат, чтобы они не вздумали поднимать головы.
По мере приближения, слова, слетавшие с губ помещика, стали куда более разборчивыми. И то, с какой интонацией и о чем именно он говорил, заставило меня очень сильно усомниться в том, что этот человек в дорогом сюртуке — русский.
— Вы, мужики, темные, глупые и не разумеете того, что пришли к нам люди просвещенные, достойные, — вещал помещик, картинно взмахивая рукой в лайковой перчатке. — И пока прочный мир не заключится, — да, мы обязаны помогать тем, кто на этих землях отныне править станет. Воинство царя Александра убегает от императора Наполеона, как заяц от волка! И сила к нам пришла великая, такая, что её не одолеть никак. Вы же против сильного ветра или зимней метели совладать не можете? Или из-за ваших молитв дождь идти перестанет? Вот то-то же…
Причем говорил он, пусть и с легким акцентом, но на правильном русском языке. И акцент этот показался мне отнюдь не польским (что в этих краях было бы объяснимо), а именно французским — салонным, манерным. Примерно с таким же грассирующим прононсом изъяснялся и наш юный корнет, когда переходил с языка Вольтера на русский.
Я приподнял голову чуть выше, осторожно прячась в густых зарослях раскидистого куста лещины. Непреодолимое, жгучее желание посмотреть в рожу этому гладко выбритому предателю, который прямо сейчас толкал в массы такие преступные речи, побороть было просто невозможно. Да и нужно было четко уяснить диспозицию врага.
Вдруг совсем недалеко тревожно замычали коровы. Словно какой-то невидимый дирижер взмахнул палочкой, и хор пестрых буренок разом затянул свою заунывную песню. В голове мелькнула мысль, что это животные так нервно среагировали на наш запах. Хотя странно это… Но на войне, и не с такими странностями можно встретиться.
От греха подальше я медленно опустил голову в траву. И, как оказалось, сделал это весьма вовремя: помещик в этот самый момент раздраженно стал разворачиваться и бросил взгляд в нашу сторону. А мы находились буквально в пятидесяти шагах от ближайших рогатых «сигнализаций».
— Головы в землю вжали! Не дышать! — злобно прошипел я своим егерям, которые, кажется, тоже увлеклись спектаклем.
Я вдруг подумал, что тащить этих двоих с собой и ежесекундно нервничать из-за того, что они всё делают неправильно, пыхтят как паровозы и отчаянно демаскируют нас, стоило лишь по одной-единственной причине. Чтобы у меня были живые свидетели. Чтобы потом, у своих, мои слова не были восприняты как бред контуженого солдата.
В конце концов, мне же придется докладывать корнету о том, что некий благородный господин, безусловно, дворянского сословия, подданный русского государя Александра Первого, прямо сейчас ведет себя как последняя шкура.
Вон, закончил речь перед мужиками и залепетал на чистейшем французском языке, подобострастно кланяясь офицеру в синем мундире, который вальяжно сидит, заложив ногу на ногу, и презрительно рассматривает наши русские просторы. Этот помещик — самый настоящий, рафинированный предатель! Или в этом просвещенном веке такие реверансы перед оккупантами не считаются изменой родине? Тогда что именно здесь вообще происходит?
Поняв, что сюда уже не смотрят, я вновь поднял голову.
— Батюшка наш, так стребовали же с нас уже пять коней лучших, коров вон на выпас вывели, всех подчистую забирают… Как же так, кормилец наш? — надрывно заговорил один из крестьян. — По миру пустите, так и помрем, где же души христианския покупать станете?
Мужик нервно, до побеления костяшек ломал в руках старый суконный картуз, словно это был кусок глины, и он отчаянно пытался вылепить из него что-то непристойное, чтобы наглядно показать барину, куда бы тот мог пойти вместе со своими французами. Мне показалось, что подобострастие у мужика наигранное.
— Урожай новый ещё не собрали, а последние остатки зерна амбарного забирают! Почитай что месяц, а то и более голодать всей деревней придётся, пухнуть начнем! — говорил он.
Плечи у этого крестьянина были широкие, черты лица рубленые, заостренные. Если остальные мужики в толпе смотрели себе под ноги, на лапти или на вытоптанную землю, панически боясь поднять головы на господ, то этот говорил относительно уверенно. Хотя и в его глухом голосе сквозила вековая, въевшаяся в подкорку покорность. Все же не наигранная, как сразу показалось.
Французы и барин мгновенно переключили всё свое внимание на того единственного, кто осмелился сказать хоть слово поперек воли своего помещика. Охрана напряглась, перехватывая ружья. Воспользовавшись этим, я чуть приподнялся на локтях, получив возможность рассматривать происходящее у барского дома, уже особо не опасаясь быть обнаруженным.
Я, конечно, не академический историк, чтобы знать об этой эпохе абсолютно всё до последней пуговицы на мундире. Но я реконструктор с приличным стажем, и моих специфических знаний вполне хватает, чтобы понимать очевидное.
Нет и не может быть у этих деревенских людей таких запасов, чтобы они могли безбедно отдать фуражирам всё требуемое и благополучно пережить до сбора урожая. Не может быть у них столько скотины, чтобы безболезненно лишиться этих одиннадцати коров и при этом каждый день наливать своим детям добрую глиняную кружку молока — ту самую кружку, которая, я уверен, в крестьянских семьях зачастую является единственным спасением от голода и истощения.
Можно есть лебеду, крапиву, щавель… Не такое уж голодное летом и время. Но это все равно ведь ничто, особенно когда еще не отошли крестьяне от недостатка еды в конце зимы.
Моему сознанию человека из будущего было совершенно непонятно только одно: почему говорит лишь один человек? Почему остальные скромно и неотрывно рассматривают муравьёв, копошащихся под их стоптанными лаптями?
Они замерли, панически боясь даже случайным движением, вздохом или взглядом показать, что полностью согласны со всем сказанным. Мне казалось, окажись я на их месте, я бы добавил куда как больше. И, скорее всего, при помощи вил.
Но это, конечно, страх. Глубинный, вбитый поколениями крепостничества. Этих людей тут было под две сотни, причем одни крепкие мужики (бабам и детям присутствовать на этом грабительском сходе, по всей видимости, не полагалось). И перед двумя десятками пеших фуражиров они откровенно трепетали. Двести человек против двадцати. Психология подчинения и вековых правил во всей своей неприглядной красе.
— А я посмотрю, мсье Ковалевич, что ваши рабы совсем отбились от рук? — с ленивой, высокомерной усмешкой произнес французский офицер, но я разобрал все слова. — Неужели они, будучи несвободными людьми, темными животными, смеют при вас ещё открывать свой рот?
Сказано это было на чистейшем французском языке, как, собственно, и подобает оккупанту, обращающемуся не к русскому человеку, а к услужливому туземцу. Спасибо моему увлечению реконструкцией, французский знал. Да и английский знаю. Всего четыре языка, к перечисленным русский и русский матерный, последний в совершенстве, им и думаю. Особенно о всем происходящим сейчас.
Я внимательно проследил за реакцией помещика. Тот мгновенно покрылся красными пятнами, до крайности смущённый. Но зло зыркал он отнюдь не на француза, который, по сути-то, публично оскорбил его, ткнув носом в неспособность управлять собственными крепостными. Нет, барин посмотрел таким уничижающим, лютым взглядом на мужика, осмелившегося высказаться, что ничего хорошего для смельчака в будущем это не предвещало.
— Есть ещё кто⁈ Кто думает так же⁈ Для кого слово моё не закон⁈ — визгливо, срываясь на фальцет, выкрикнул помещик.
И тут же, словно по команде, из-за его спины выдвинулись ещё трое дюжих молодцев — судя по сытым лицам и добротным сапогам, приказчики или старосты. Они с гаденькими ухмылками стали ритмично бить тяжелыми ременными плётками по своим ладоням. Жест был недвусмысленным: и своему хозяину они показывали готовность действовать, и крестьянам наглядно демонстрировали, что прямо сейчас бунтовщик получит суровое наказание на конюшне, а то и прилюдно.
Говорят, что, когда правая рука чешется — это к встречам, левая — к деньгам. А к чему чешутся кулаки? В моем случае это был вызов, но разум требовал сдержанности. Хотя хотелось, до хруста сжатых костяшек, выскочить из травы, хладнокровно перестрелять французов, а потом наградить — да пусть хоть до самой смерти! — плёткой этого холеного барина-предателя.
Интересно, осудили бы меня за это? Даже если бы я предоставил своих егерей в качестве свидетелей тех крамольных речей, которые только что прозвучали из поганого рта дворянина? В 1812 году жизнь крепостного и слово солдата против дворянского титула весили ничтожно мало…