Денис Старый – Империя (страница 42)
И, слава Богу, свершилось чудо, немыслимое еще десяток лет назад! Никто не начал привычно «чиниться», не стал с пеной у рта доказывать свою родовую спесь — кто должен идти впереди, а кто позади, чья порода древнее и кто ближе к государю. Великая Империя стирала старую, затхлую местническую гниль. Единым, монолитным строем, полным сурового достоинства, элита государства направилась к расписным шатрам собора Василия Блаженного.
Народ подался было вперед, словно единая приливная волна, желая устремиться вслед за боярами, чтобы хоть краем глаза увидеть таинство. Но тут в дело вступила она — моя гордость. Милиция.
Крепкие парни выстроились в непробиваемую живую стену, вежливо, но с непререкаемой жесткостью останавливая ликующую толпу. А когда мы, высшие сановники, переступили порог храма, за нашими спинами с гулким, тяжелым стуком захлопнулись массивные дубовые двери, словно защелкнулся замок гигантского сейфа. Милиция осталась снаружи, железобетонно охраняя общественный порядок и покой рождающейся Империи.
Стоя в полумраке притвора, вдыхая густой запах ладана, я не мог не насладиться моментом триумфа. Наконец-то! Наконец-то в стране в целом завершено колоссальное, тектоническое переустройство не только армейской системы, но и успешно стартовала реформа поддержания внутреннего порядка — та самая, которую я, не мудрствуя лукаво, назвал милицейской.
Старое стрелецкое войско, эта вечная пороховая бочка московских царей, просто не вписывалось в современную, мобильную модель ведения войны. Требования к логистике, к срокам выдвижения полков на театр боевых действий возросли многократно. А стрельцы с их лавками, огородами и семьями были непозволительно, катастрофически медлительными. И исправить это полумерами было невозможно, пока они оставались замкнутой кастой «стрельцов».
В моей памяти из прошлой жизни навсегда отпечаталась мрачная картина Сурикова «Утро стрелецкой казни». Плахи, кровь, отрубленные головы на Красной площади, дикий вой жен и матерей… Я не мог, не имел права допустить такого финала. Я переиграл саму историю. Никакого кровавого утра, никаких больше стрелецких бунтов!
Комплектование новых, регулярных войск шло гладко, без надрывов и крестьянских стонов. Да, мы ввели рекрутскую повинность — и об этом до сих пор шли горячие споры в Думе, но я железной рукой продавливал свой вариант военной машины. Пока что насильно набрали немного, чуть более двух тысяч рекрутов. Основной костяк новой непобедимой армии формировался за счет добровольцев: охочих мещан и вольных крестьян.
Огромную роль сыграл закон о запрете иметь личных боевых холопов. Государь удивился, что такой закон вообще нужен. Но да… личных охран, целых военных компаний у боярских родов хватало. Не так открыто, как, например, это было поставлено у поляков и литвинов, но хватало и у нас.
Вся эта вооруженная свита, десятилетиями кормившаяся при богатых боярах, в одночасье оказалась вне закона. А что им было делать? Ничего, кроме как профессионально убивать, они не умели. И сотни этих прекрасно обученных, свирепых рубак хлынули в государственную армию, став отличными унтер-офицерами.
Со стрельцами же мы поступили с хирургической, иезуитской точностью. Те, кто был молод и горяч, добровольно влились в регулярные полки. Те, кто постарше и побогаче, предпочли остаться при своих ремеслах и торговле, сдав мушкеты и бердыши. Тем самым мы одним гениальным росчерком пера создали в России целую прослойку так необходимого государству «третьего сословия» — зарождающуюся буржуазию.
Но были и другие. Те стрельцы, у которых бизнес не шел, или кто вовсе пропил свои лавки. Именно они, вместе с бывшими городовыми казаками, пошли на службу в Милицию. Это стали наши внутренние войска, оплот порядка.
Разумеется, с этим взрывоопасным контингентом велась жесточайшая, кропотливая идеологическая работа. Допустить даже малейшую предпосылку к тому, чтобы эти вооруженные люди вдруг вспомнили, что они когда-то диктовали волю царям, было бы моим личным, фатальным провалом.
Жалованье в милиции положили, может, и не баснословное, но вполне сопоставимое с тем, что они имели раньше. Рядовой блюститель порядка получал от 8 до 10 рублей в год — в зависимости от выслуги, опасности караулов и отсутствия нареканий.
На первый взгляд — больше, чем у старых стрельцов. Вот только теперь государство ничего не давало им даром. Из казны выдавали лишь форменную одежду — да и то пока не всем, многие стояли в оцеплении кто в чем горазд, отличаясь лишь специальными повязками на рукавах. Никакого хлебного довольствия, никакого казенного сукна!
Хочешь есть — покупай хлеб на рынке за полновесную монету. В итоге на руки выходило, может, и чуть меньше, чем в старые времена, но мужики были при деле, кормили семьи и, главное, зависели от государства, а не от бунтарских настроений в слободе. Более того, служба стала настолько привлекательной, что начался удивительный, немыслимый ранее процесс — обратный отток казаков с Дона и Яика в русские города, на государеву службу!
И нужно было всего-то контролировать цены на хлеб, да создать государственный зерновой фонд, чтобы в периоды резкого повышения цен, вливать на рынок зерно и регулировать цену. Ну и жалование теперь выдается по местным меркам, так и не мыслимо — раз в три месяца и регулярно, без задержек. А и в иной реальности стрельцы не просили повышение жалования, они требовали своевременных выплат.
Архитектура новой власти выстраивалась безупречно.
И сейчас, под сводами древнего храма, эта власть должна была обрести своего полноправного хозяина.
Забавно, конечно, вышло с этой новой службой порядка. Я как-то не продумал одну крошечную, но важную лингвистическую деталь — как этих самых стражей закона в народе называть? Слово «милиционер» для неповоротливого, привыкшего к рубленым фразам языка местных жителей оказалось невыносимо длинным, чуждым, ломающим язык. Оно, помнится, и в мое советское время не особо-то прижилось в чистом виде. Народ поначалу пытался их называть смешным словом «милицы», но это звучало как-то несерьезно.
Пришлось мне вмешаться и слегка подтолкнуть этимологию. Я ввел в обиход короткое, хлесткое, как удар кнутом, словечко — «мент».
Так что теперь на страже новой Империи стояла милиция, они же — менты. И, признаться честно, когда я слышал это слово на улицах Москвы, на сердце становилось так благостно и тепло, словно я проваливался в щемящую ностальгию по родному, навсегда потерянному веку.
Между тем, наша процессия, сверкая золотом расшитых одежд, уже втекала под гулкие, расписанные ликами святых своды собора.
Внутри царил торжественный, напоенный густым ароматом смирны и ладана полумрак, который прорезали тысячи дрожащих огоньков восковых свечей. У каждого, кто был допущен в этот сакральный круг, было свое, строго отведенное место. Ни шагу в сторону. За этим незыблемым порядком следили специально назначенные, суровые распорядители с церемониальными жезлами.
Помнится, на последнем заседании оргкомитета мы устроили настоящую битву. До хрипоты, до кровяной испарины спорили о том, кто из высших сановников должен стоять по левую руку от венчающегося императорской короной государя, кто по правую. А кто удостоится немыслимой чести стоять прямо за его спиной, словно бы поддерживая юного Императора, чтобы он, неровен час, не упал.
Я говорил, что местничество кануло в Лету? Я не прав. Можно уничтожить местнические книги, местничество лишь переродится в иную форму и просуществует и до двадцать первого века.
А те, кто стоял бы рядом с Петром нужны. После такого бдеяния и сильный взрослый человек может обессилеть до обмороков. Трое суток непрерывных молитв и строжайшего поста. Трое суток! Патриарх, скрипя сердцем, дозволил мальчику поспать в общей сложности часов восемь за все это время. Все остальные часы — на коленях перед алтарем. Расшибая лоб в земных поклонах, стирая в кровь колени о холодные каменные плиты, вслушиваясь в бесконечные монотонные литании.
Подобные духовные и физические экзекуции не могут пройти бесследно даже для взрослого, крепкого мужа. Я, конечно, уповал на физическую форму Петра, которую он неустанно и упрямо набирал в военных потехах, но Господи помилуй… Ему же всего тринадцать лет! Тринадцатилетний мальчишка, который, несмотря на свой уже исполинский для его возраста рост, все еще формировался, тянулся ввысь.
Но когда я на совете только заикнулся о том, чтобы слегка смягчить для Петра этот церковный регламент, на меня окрысились все — от бояр до духовенства. Пришлось отступить. Искушать судьбу в вопросах веры в семнадцатом веке — самоубийство.
Мои размышления прервал густой, вибрирующий под самыми куполами бас Патриарха. Литургия достигла своей кульминации. Воздух в соборе, казалось, загустел так, что его можно было резать кинжалом. Наступил тот самый, сакральный, переламывающий хребет истории момент.
Пётр, бледный до синевы, но прямой как натянутая струна, шагнул к алтарю.
Хор певчих смолк. В абсолютной, звенящей тишине храма было слышно лишь потрескивание тысяч свечей и тяжелое дыхание иностранных послов, вытягивающих шеи.
Патриарх, в ослепительном золотом облачении, простер руки к трем бархатным пуфикам. Пётр медленно подошел к ним. Он опустил взгляд на Шапку Мономаха. Его тонкие, но уже крепкие пальцы на мгновение легли на соболиную опушку древнего венца. Это была дань уважения предкам, прощание с уютным, но тесным Московским Царством. Шапка осталась лежать на месте.