Денис Попов – Точка слома (страница 7)
Что же он вез и куда ехал? Почему он почти не двигался и не осознавал, что происходит? Ответ прост: он проиграл.
Буквально минут двадцать назад он пришел в себя после очередной головной боли. Лицо жгло от разлитой водки, в комнате воняло какой-то гнилью. Павлюшин еще выпил, сев на стул с облегчением: «Они» еще не пришли.
Тишину барачной комнаты, холод которой нарушало лишь тепло от печки, разодрал стук – к Павлюшину пришел его недалекий друг, деревенский парень Льдов, общаться которому было просто не с кем, вот он и коротал вечера в компании Павлюшина, просто не понимая, что его «другу» нужна помощь.
Льдов, начавший говорить, был рад тому, что Павлюшин иногда даже реагировал – не часто это бывало в последнее время. Но говорил все больше Льдов: рассказывал про то, что «Летят перелетные птицы» Бунчикова на пластинках выпустили.
Минут через пять Павлюшин полностью перестал реагировать, чего Льдов, греющий над «буржуйкой» руки, даже не заметил. Вдруг, совершенно неожиданно Павлюшин вскочил, закричав «Хорошо!», схватил топор, с какого-то черта лежащий посереди комнаты, и ударил Льдова по испуганному лицу. Тот закричал, рухнув на буржуйку, и вскоре получил еще с десяток жутких ударов топором по голове и, вскоре, уже лежал мертвым, даже не чувстуя, как руку обжигала железная оболочка печки.
Удары не прекращались – Льдов уже давно был мертв, а Павлюшин все рубил и рубил, заливая и себя, и пол кровью. Минуты через четыре этого жуткого действа Павлюшин отскочил в сторону, будто обжегся, уронил топор в лужу крови и заледенел, ужасаясь увиденному – в его комнате с какого-то черта лежал изрубленный труп.
Решив спрятать труп, Павлюшин принялся заворачивать его в какую-то тряпку и привязал грузила – Льдова было решено утопить. Занимаясь всем этим жутким действом, Павлюшин постепенно скатывался в свой мир безумия, пелена отчаяния и мрак галлюцинаций охватывали его разум, мир вокруг наполнялся какими-то шумами и воем, голоса выделялись на общем фоне, приказывая тащить труп к повозке.
Павлюшин остановил повозку, слез с нее, и со странно-ужасной улыбкой потащил замотанного Льдова к озерцу. Павлюшин, обладающий недюжинной силой, которая, впрочем, уже уходила в никуда под гнетом ухудшающейся болезни, хорошо раскачал и кинул труп на середину заледенвшего озерца. Тонкий октябрьский ледок проломился и утяжеленный сверток пошел вниз.
Павлюшин стоял и смотрел на этот пролом во льду взглядом неимоверного наслаждения, во мраке он видел, как вода темнеет от крови. Его внутренний мир ликовал, но заглушенный, пригубленный голос разума внушал небольшой страх, который терялся в общем потоке мыслей и врезался в толстенную стену сумасшествия, врезался в границы «внутреннего мира» Павлюшина. Так что он чувствовал лишь какие-то отголоски, притупленные отголоски страха. Страх уничтожало наслаждение. Адекватность уничтожало сумасшествие.
Труп коснулся дна. Но после этого Павлюшин стоял так еще долго, словно в ступоре не мог пошевилиться, моргнуть, он даже не чувствовал ночного холода, легко окутывающего плохо одетого человека.
Вдруг, границы его внутреннего мира рухнули, пелена немного слетела с разума и Павлюшин осознал происходящее. Он качнулся, вскрикнул и упал в окровавленный снег, который принялся обжигать его потрепанные ладони словно кипяток. Павлюшин заплакал, ненадолго осознав, какой ужас он натворил – на глазах вылезали слезы, но уже не от ветра, а от ужаса, голова болела так жутко, словно кто-то пытался ее разломить изнутри; казалось, что внутри вместо мозга какая-то каша: все мысли были скомканы и изжованны, вой ветра и тишина ночи заглушалась какими-то непонятными шумами, а шепот голосов постепенно усиливался, переходя в приказного тона громкий голос.
Период просветления закончился. Перед глазами вновь встала муть, голоса стали невыносимо кричать, и теперь Павлюшин отчетливо слышал крики: «убей, убей, убей!». Он поднялся, сгреб окровавленный снег в озерцо, лед на котором треснул, уже нормально застегнул телогрейку и, стеганув лошадь, поехал обратно. Лошадь фыркала, копыта стучали, ветер выл, темень не исчезла, но Павлюшин опять ехал просто не осознавая куда и зачем – он вновь спустился в воспаленные подвалы его больного мозга.
Павлюшин уже скакал по лесной дороге около частного сектора. Голоса кричали невыносимо, он постоянно крутил головой и стонал от боли: его мозг разрывался на части его же психикой.
Вдруг он увидел Ольгу в лесу, стоявшую с ружьем, направленным на Павлюшина. Закричав, обезумевший кучер на полном ходу выпрыгнул из повозки, влетев в огромный сугроб, обжигающий все его лицо и руки. Но, вскоре, Павлюшин вскочил, схватил огромное бревно и с криком бросился в лес, проваливаясь голыми ногами в снег – валенки уже давно утонули где-то в сугробе. Несясь с пыхтением по лесу, Павлюшин совершенно ничего не понимал, даже того, что Ольги нет уже более четырех лет. Вдруг она выстрелила, дробь разодрала стволы деревьев, а Павлюшин опять отпрыгнул в сторону, опять упал в сугроб и опять вылез. Добежав до дерева, где стояла Оля, Павлюшин ее там не нашел и принялся озираться по сторонам, махая бревном. Голоса кричали: «убей», ветер дул, а Первомайка засыпала после предпоследнего рабочего дня.
Так, стоя по колено в снегу и держа в красных от холода руках бревно, Павлюшин озирался около минуты. Вдруг он почувствовал прикосновение к спине, резко развернувшись и со всей силы ударив ствол дерева бревном. От неожиданного удара по спине Павлюшин рухнул в снег, над ним стояла Оля, направляя ствол ружья в лицо. Ударив ее по ногам бревном, Павлюшин вскочил и стал разносить ее голову ударами, разнося, на самом деле, глубокий сугроб.
Разорвав приятный глазу бугорок снега, Павлюшин поплелся обратно к повозке, испуская клубы пара. Садясь за лошадь он испугался – труп то нужно было спрятать. Но никакого трупа в лесу не было видно – видать, Они помогли.
Так, улыбаясь неожиданной помощи, он доехал до барака. Полусгнивший, серый, покосившийся одноэтажный домик, со старыми, кое-где побитыми стеклами, стоял недалеко от стрелочного завода. Треугольный проход в чердак на крыше зловеще выделялся из угловатой прямолинейности крыши, два сгнивших крыльца, заваленные никогда не чистившимся снегом, с недовольством встретили единственного жильца, оставшегося в этом полузаброшенном временном бараке без стекол. В нем когда-то жили разнорабочие и дворники, эвакуированные вместе с заводом, но их всех уже давно переселили в новые бараки, а Павлюшина оставили в этой холупе – его комната была не сильно поношена, да и из-за частых жалоб на «пьяные крики» от бывших соседей, Павлюшина решили оставить жить одного. Впрочем, его это обрадовало – на жилищные условия ему было плевать, зато никто не долбился в дверь на крики, не винил за вонь и постоянные пьянки. Да и Олю легче поймать в пустом бараке – можно не бояться ничего крушить. Однако Павлюшина удивляло то, что в последнее время Оля стала редко приходить – постоянно был страх, что она готовит заговор против него. Павлюшин верил в то, что Оля дала взятку директору стрелочного завода, он подговорил какого-нибудь работягу, чтоб тот подсыпал Павлюшину в ведро отравляющий газ, и когда Павлюшин это ведро возьмет, надышится им и умрет. Он когда это Льдову рассказал, тот лишь усмехнулся, посчитав это за смешную шутку. Либо Льдов не видел лица Павлюшина, когда тот это говорил, либо своими тупыми мозгами не понял того, что Павлюшин говорит это всерьез, с широченными дикими глазами, полными страха и готовности «действовать». Впрочем, Павлюшин сам иногда удивлялся тупости Льдова – тот даже не знал ни одного района Новосибирска кроме Первомайского, не знал столицы СССР, и даже не помнил, в каком городе его ранили, хотя, это даже сложно и ранением назвать.
Льдова призвали в армию в мае 1942-го, и он веселым поехал в эшелоне на фронт. Но в «каком-то городке тама, около большого такого города», как говорил сам Льдов, он сказал что-то глупое или обидное, и будущие солдаты хорошеньго его побили. Эшелон с его «избивателями» уехал на фронт, а Льдов провалялся в тыловом госпитале. В итоге правая рука у него не разгибалась до конца – служить он просто не мог и отправился домой, просто не понимая своей удачи; лишь мама плакала от счастья – на фронте бы этот дурак погиб в первом бою.
Павлюшин зашел в барак. В коридорах кое-где лежал снег, задуваемый туда из разбитых окон комнат, поломанные стекла стучали, лед на стенах блестел от только появившейся Луны, а по самому полу гуляла разнообразная канитель крутящегося снега.
Павлюшин зашел в свою комнату, бросил дров в печку, зажег керосинку и упал на старую кровать, вскрикнувшую от тяжести его укутанного тела. Огонь трещал, вдалеке слышался вой, еще дальше он слышал стук поезда и гудки паровоза, а улыбка и вовсе не сползала с лица.
Комнату Павлюшина, спрятавшуюся в самом конце коридора, стоит описать отдельно. В ней, кроме залитого какими-то жидкостями и заваленного объедками и картофельной кожурой столика, да старой, изорванной, грязной, воняющей испражнениями кровати ничего не было. Павлюшин потерял к себе всякий интерес, перестал заботится о себе и своем внешнем виде, часто спал на грязном полу и не мылся месяцами, порой чеша голову до крови под ногтями. Окно было старое, грязное, ни разу не мытое. На полу был толстый слой пыли, в котором лежало огромное количество оборванных кусков сургуча, пустых бутылок, засохших картофельных очисток и яичных скорлупок. Стены были голыми, деревянными, от них веяло холодом, прорывающемся сквозь щели из соседней, навсегда заброшенной, комнаты. В углу стояла буржуйка, в которой и трещали злобные обрубки деревьев, около нее лежала горстка дров, недавно принесенных с завода, а деревянный пол рядом был превращен в изрытую обуглившимися траншеями яму. На столе, в окружении объедков и еще кучи пустых водочных бутылок, стоял примус, керосиновая лампа и горстка спичечных коробков «Сибирь», на краю стояла недавно начатая измятая пачка папирос. Примус же стоял на старой книге Толстого, которую Павлюшин возил с собой в качестве подставки, ни разу ее даже не открыв. Больше книг и уж тем более фотографий в этом свинарнике не было – только где-то в глубине чемодана был спрятан конверт с черно-белыми фотокарточками. Дверь была старая, тоже не крашенная, к ней была прибита вешалка, но Павлюшин ей почти не пользовался: лишь изредка он снимал свой фартук дворника (если не забывал), а спал и находился в этой комнате он обычно в верхней одежде: старых военных галифе, выгоревших уже практически полностью, с жуткими швами-рытвинами на коленях, черной «Москвичке», плотной синеватой рубахе и до жути загаженном сером свитере. На вешалке должна была бы висеть телогрейка и шапка-ушанка, но они лежали в пыли где-то под дверью – Павлюшин просто сдирал их с себя и бросал в пыль. Около двери стоял белый шкафчик, который, по идее, должен висеть на стене, но ни желания, ни времени прибить и повесить его у Павлюшина просто не было. В шкафчике стояли пустые банки из под огурцов, варенья и других вкусностей – Льдов иногда ему дарил их, бабушки всякие давали в качестве «зарплаты» за незатейливую работу, которую Павлюшин делал по их просьбе года два назад. Топор лежал на стуле около стола. Тусклый свет керосинки освещал это убогое жилище убогого человека, а на стены падали жутковатые тени от бутылок и примуса. Огонь стучал, тепло побеждало холод, Павлюшин улыбался и лежал на своей грязной кровати.