Денис Попов – Точка слома (страница 6)
Летов пошел к седьмой комнате и увидел чистую, почти не поцарапанную темно-синеватую дверь, выделяющуюся среди общего количества коричневых, как и блестящий пол коридора, дверей. Около соседней комнаты в коридоре стоял небольшой столик с тарелками – видать, в комнате просто не хватало места для стола и семья обедничала в коридоре. Табличка с номером комнаты была на половину закрашена синеватой краской – видимо маляр разошелся и замазал табличку по ошибке.
Летов открыл дверь, очутившись в просторной комнате. Да уж, его комната в коммуналке до войны была куда меньше этой! Планировка, правда, была стандартной: по середине окно с темно-синеватыми, как и дверь, рамами, слева и справа старые кровати с однотонными одеялами, которые прижаты к белым, кое-где запачканным, стенам. Шифоньера не было: лишь к двери была прибита вешалка, а у кровати стоял комод, из которого торчали какие-то помятые рукава. У двери стоял потертый и кое-где продырявленный чемодан, в стороне от него к стене был прибит железный умывальник, под которым стоял старый, потрескавшийся белый таз. От фарфорового выключателя у двери к лампочке шел толстый черный провод, приделанный к стене фарфоровыми же роликами – специальными креплениями, которые держали провода. На столе вещей было немного: керосиновая лампа, стопка спичечных коробков, пепельница и пачка папирос, три стакана, пустая бутылка «Столичной». Рядом с книгами стояли три банки консервов – Горенштейн еще во время войны имел «неприкосновенный запас» – парочку консервов. Там же стояла чернильница-непроливашка, запачканная чернилами ручка и избитый химический карандаш, вероятно использующийся куда чаще перьевой ручки. Фотографий никаких не было, видимо, Горенштейн не мог и не хотел вспоминать чего-то из своей прошлой жизни, что, впрочем, у него не сильно получалось. Около стены стоял новенький черный будильник с двумя колокольчиками сверху и блестящим на солнце молоточком, на другом конце комнаты пылилась большая коробка с патефоном, на которой лежала небольшая стопка пластинок, наверху которой лежала новенькая пластинка Владимира Бунчикова с двумя песнями: «Летят перелетные птицы» и «Бушует полярное море». Под ней лежали еще пластинки Нечаева, Виноградова, но Бунчикова среди них было больше всего – то ли Веня так любил этого певца, то ли его прошлый сосед по комнате.
Из окна открывался вид на Таловую улицу, прохожие, бредущие по тротуару из спрессованного шлака, проходили совсем рядом с окном и даже не хотели туда заглядывать – лишь дети иногда удивленно поднимали голову. Напротив стоял чистенький частный домик с немного покосившейся крышей, к которому от деревяной калитки вела узенькая дорожка, выложенная из кирпичей – такие кирпичные «тротуары» постоянно встречались в частном секторе.
Но самым интересным было то, что у стены под лампочкой стоял небольшой столик, на котором была какая-то электроплитка, видимо, самодельная, рядом с ней парочка ножей, вилок и тарелок, местами запачканных какими-то засохшими объедками. Электроплитка выглядела так: черный метталический ободок, сильно загаженный сгоревшими кусками пищи, внутри он обделан желтоватой керамикой, а между стенок проведена согнутая спираль, которая нагревалась и производила термическую обработку продуктов. Вся эта конструкция стояла на нескольких ножках, а от нее отходил провод. Суть была в том, что розеток ни в комнате, ни в коммуналке не было – электричество подавали только на лампочки. Возникал вопрос: зачем электроплитка, если некуда ее подключить – розеток то нет, даже на кухне. Летов ненадолго задумался, пока не вспомнил, что электроплитки некоторые граждане подключали в патроны для лампочек. Да, на барахолке или у определенных мастеров можно было купить такие патроны, куда была встроена розетка, предназначенная как раз для электроплиток. Летов усмехнулся, подставил табуретку у лампочки, увидев в на удивление не запыленном черном патроне две дырки.
«Ах ты говнюк, Веня. Нашел выход из ситуации» – смеясь, пробормотал Летов.
Потом новый житель этой бренной комнаты решил сходить по нужде, уже приметив узенькую коричневую дверь, похожую на дверь в уборную. Но, открыв ее, Летов удивился – все внутри было заваленно каким-то барахлом: от старых ящиков до связок книг и пустых консервных банок.
–Тута уборная не работает мил человек – громко сказал мрачный дед, плетущийся из общей кухни – уборная в другом конце коридора.
Вскоре Летов понял, что к приходу Горенштйна нужно что-то приготовить. Однако ничего кроме «НЗ» (Неприкосновенного запаса консервов) из еды в этой комнате не было. Так что Летову нужно было сначала пойти в баню помыться, а потом зайти в ближайший продмаг и купить хотя бы картошки, чтоб ее и пожарить на этой бутафорской плитке.
Глава 3.
Ветер страшно дул, сочетаясь с непроглядной теменью, окутавшей Первомайку и лишь изредка на заснеженную дорогу падали тусклые огоньки керосинок отчего-то не спавших жителей частных домиков. Лошадь мерзко фыркала, пуская пар в воздух. Вот копыта застучали по чему-то твердому: это был лед. Деревья терялись во мраке, превращаясь в нечто темное и непонятное на темном же небе – тьма овладела этим рабочим районом, холод окутал его, даже паровозы замолкли на Инской, даже шум замолк на паровозоремонтном заводе, даже мат рабочих на стрелочном заводе пропал во тьме. И вот, окраины района будоражил цокот копыт и фырканье.
На старой повозке сидел странный человек. Его не было видно во мгле, но его стоит описать: глаза его отражали еще большую пустоту, чем глаза Летова, стеклянный холод этих глаз даже выделялся на общем фоне холода ночи. Вероятно, этот человек вообще не осознавал, где находится и что делает, словно он был в другом мире. На глазах были слезы от ветра – он очень редко моргал. Одет он был не по погоде: на белую рубаху была напялена серая телогрейка, неправильно застегнутая и оголявшая заледенелые участки тела, заляпанная чем-то непонятным широкая шея торчала из телогрейки, раздираемая холодом. Ноги были в зеленых галифе и валенках – они тоже были чем-то загажены. Его темные волосы, недавно помытые, развивались на ветру, местами слипшиеся в тяжелые и неподъемыне треугольники. Его рот редко испускал пар – дыхание было каким-то замедленным. Он ехал, сам не зная куда; чего-то боялся, но этот страх заглушался какой-то непонятностью, уничтожавшей его, а звуки в голове, которые никто кроме него не слышал, разрывали мозг. Он ехал вперед, изредка шлепая лошадь поводьями, и молчал. На повозке же лежало что-то, замотанное в мешок. Что-то длинное, будто елка, хотя до Нового Года было еще ох как далеко.
«Убей, убей, убей, убей» – говорил ему знакомый голос. Кучер начал мотать головой, но голос не исчезал – он лишь продолжал рвать странного человека на части.
Кто же был этот странный человек? Звали его Северьян Павлюшин. Занесенный в эту глухомань из белорусских степей, он уже жил в Первомайке четыре года. Галлюцинации всех видов часто мучали его, но куда страшнее была головная боль – она была, порой, просто невыносимой. Поначалу она появлялась редко, но в последнее время усилилась и участилась, а галлюцинации, словно в сговоре с головной болью, стали проходить к Северьяну чаще и становились все более ужасными. Он слышал какой-то непонятный голос, изредка видел какого-то мужчину, говорящего этим же голосом, а иногда ему казалось, что кто-то его трогает.
Головные боли у него появились после ранения, полученного в 1943 году, под Курском. Во время очередной атаки Павлюшин бежал вперед. Повсюду рвались снаряды, свистели пули. Его товарищи падали один за другим, прошиваемые свинцом или разрываемые осколками. Он бежал вперед. Огонь становился все более невыносимым, все более страшным. Вот замертво упал его взводный. Павлюшин понял, что смерть рядом, он понял, что бежать ему осталось недолго – словно какое-то чувство близости смерти окутало и разорвало все тело. Вдруг, рядом с ним прогремел взрыв. Огромный кусок раскаленного железа на страшной скорости влетел в голову Павлюшина, проломив ему череп и войдя в мозг. От удара Павлюшин аж отлетел метра на три, шея выгнулась так, как никогда не гнулась. Шансов на выживание у него почти не было, но медбраты вытащили его с поля боя. Врач вынул осколок, забинтовал пролом, но был уверен, что Павлюшин не выживет, но он выжил, выздоровев спустя полтора года. С тех пор его начали мучить головные боли, усиливающиеся и учащающиеся с каждым месяцем этих долгих пяти лет. Павлюшин пытался заглушить их алкоголем, но, видимо, только усилил. Бывало, он приходил в себя, и, крича от боли, полз к столу. Трясущимися непонятно от чего руками он выливал водку себе в рот, частично разливая ее по лицу, и вновь оказывался в беспамятстве. Во время этого беспамятства ему виделись страшные, ужасные видения, виделись трупы, жена, его в этих ведениях четвертовали, рубили топором. Когда Павлюшин приходил в себя окончательно, он опять пил, потом галлюцинации возвращались, и это чередование уже становилось постоянным и невыносимым. Порой Павлюшин начинал с ними «драться», круша все вокруг, или беседовал с ними, или пытался спастись от них, затыкая уши и закрывая глаза, но, само собой, безуспешно.