Денис Нивакшонов – Прусская нить (страница 83)
— Спасибо, — коротко ответил он.
Готфрид кивнул и, словно устыдившись собственной сентиментальности, загремел инструментами:
— Ладно, хорош лясы точить. Иоганн, тащи клей, посмотрим, что у нас там с каретой дальше. Фридля, не спи, подай фуганок!
В мастерскую, когда солнце перевалило за полдень, заглянула Женни Вейс. Мать Анны, маленькая, кругленькая, с аккуратным белым чепцом на седых волосах, неся тяжёлый горшок, завёрнутый в полотенце.
— Работаете? — спросила она с порога, и в её голосе звучало такое знакомое, такое домашнее ворчание, что Николаус вдруг остро, до рези в глазах, почувствовал — он слышал это уже много раз, в какой-то другой, ненастоящей жизни. — А я думала, вы тут без меня с голоду перемрёте. Готфрид, брось рубанок, у тебя руки трясутся от голода. Иоганн, поставь чайник. Фридля, хватит глазеть, тарелки неси. Мартин, не хмурься, на всех хватит.
Горшок был водружён на свободный угол верстака, полотенце сдёрнуто, и по мастерской поплыл густой, наваристый дух тушёной капусты с мясом. Все разом задвигались быстрее, освобождая место, пододвигая табуреты.
Женни, раздавая миски, на мгновение задержала взгляд на Николаусе. В её глазах, выцветших до небесной голубизны, не было ни оценивающей строгости Готфрида, ни настороженности детей. Была только тёплая, простая радость.
— Ешь, Николаус, — сказала она, ставя перед ним полную миску. — Дорога дальняя была, намаялся. А здесь теперь дома.
Он взял ложку. Еда была простой, без хитростей, но такой вкусной, что Николаус вдруг понял: он не ел ничего подобного семь лет. В казарме кормили сытно, но быстро, наскоро, всухомятку. Здесь же каждая ложка пахла домом.
— А помнишь, мать, — сказал Готфрид, отодвигая пустую миску и довольно откидываясь на спинку стула, — того унтера, рыжего, что зимой шестьдесят первого к нам прибился?
— Ох, помню, — Женни покачала головой. — Из Тамбова, кажется. Говорил, отец у него печник.
— Он самый. — Готфрид повернулся к Николаусу. — Хороший был мастер. Мы с ним тогда камин в баронессиной гостиной перекладывали, старый совсем развалился. Он меня научил раствор особый готовить, с шамотной глиной. Говорил, так в их краях кладут, веками стоит. И ведь не соврал — до сих пор не треснул, тяга отличная.
— А Лене он леденцов давал, — добавила Женни. — Когда она кашляла, всё никак не проходило. А он из своего пайка сласти берёг, детей жалел.
Николаус слушал и чувствовал, как внутри, в том месте, где долгие годы сидела глухая, ноющая боль, становится теплее. Это были не истории о войне и не жалобы на тяготы. Это были истории о людях, которые, оказавшись в чужой земле по чужой воле, не забыли быть людьми.
После обеда работа пошла ещё быстрее. Вставка была вырезана, подогнана с ювелирной точностью, посажена на клей и стянута струбцинами. Шканты, пропитанные горячим маслом, вошли в просверленные гнёзда плотно, без зазоров.
— Завтра снимем, — сказал Готфрид, удовлетворённо оглаживая готовую деталь. — Пошлифуем, покроем воском — и баронесса не найдёт, где ломали. — Он помолчал и добавил, глядя куда-то в сторону окна: — Хорошая работа.
Возвращались домой в сумерках. Иоганн, шагавший рядом, вдруг спросил:
— А откуда ты правда знаешь про косой спил? Дед сорок лет работает, а не додумался.
Николаус помолчал. Он не мог сказать сыну про двадцатый век, про институтские лекции, про сопромат и теорию упругости. Но он мог сказать правду.
— Я всю жизнь, — медленно проговорил он, — делал вещи, которые должны были убивать. Попадать точно, не подводить в нужный момент. А здесь… здесь я делаю вещи, которые должны жить. Это другое ремесло. Но считать — одинаково.
Иоганн кивнул, не переспрашивая.
Дома их ждал ужин. Лена, раскрасневшаяся от печного жара, выставила на стол миску с дымящейся похлёбкой и горшок ячневой каши. Анна, разливая варево по тарелкам, коротко бросила:
— Лён купили. Хороший, чистый, почти без костры. На три рубахи хватит.
— Это хорошо, — сказал Николаус. И это было всё, но Анна, мельком взглянув на него, чуть заметно улыбнулась.
Ночью, лёжа в темноте и слушая ровное дыхание жены, Николаус ощутил, что сегодня, впервые за долгое время, он не вспомнил ни одного лица из тех, кого оставил на полях Силезии и Саксонии. Не потому, что забыл. А потому, что день был заполнен другим.
Он думал о работе. О том, что Фриц, рыжий подмастерье, скорее всего, завтра снова будет вертеться рядом и задавать неловкие вопросы. О том, что яблоня во дворе вот-вот зацветёт.
Война кончилась. И сегодня он прожил первый день, когда не ждал, что она вернётся.
— Спи, — тихо сказала Анна в темноте. — Завтра отец опять тебя позовёт. Он, когда находит хорошего работника, покоя не даёт никому.
— Позовёт, — согласился Николаус. — Я приду.
Он закрыл глаза. Где-то далеко, на другом конце города, пробили часы. И в этом размеренном, мирном звуке не было ни угрозы, ни вызова.
Был просто дом. И время жить в нём.
Глава 75. Свадьба Лены
Три года — срок немалый для города, но для дома, в котором снова поселилась жизнь, они пролетели как один долгий, тёплый день.
Яблоня во дворе, которую Николаус с Анной посадили после свадьбы, разрослась и в это лето гнулась под тяжестью наливающихся плодов — ветки, усыпанные зеленовато-жёлтыми яблочками, клонились к земле, и Анна подпирала их рогатинами, чтобы не обломились. Ворчала, что яблок столько, что некуда девать, но ворчала по привычке, с улыбкой, которую уже не прятала.
Николаус теперь твёрдо знал: утро начинается не с петухов и не с барабана, будящего казарму, а с того, как солнечный луч проползает по половицам, добирается до кровати и ложится тёплым пятном на руку. Можно ещё полежать минуту, другую, слушая, как Анна возится у печи, как Иоганн, уже взрослый двадцатидвухлетний мужчина, выходит во двор умываться.
За эти три года он научился быть отцом заново. С Иоганном было проще — сын уже работал, они вместе проводили дни в мастерской, и общее дело само собой стирало неловкость семилетней разлуки. С Леной приходилось труднее. Она помнила его уход, помнила, ещё будучи маленьким ребёнком.
Лене шёл девятнадцатый год. Из худенького, светловолосого подростка, что три года назад растерянно жался у входа при возвращении отца, она превратилась в стройную, ладную девушку. Волосы её светлые, с мягким пепельным отливом, были заплетены в две простые косы и убраны под лёгкий платок — так она всегда ходила по дому. Фигура округлилась, исчезла подростковая угловатость, но лёгкая, почти прозрачная худоба осталась — от материнского сложения, от девичьей ещё не растраченной лёгкости. И глаза — отцовские серые, что умели смотреть внимательно и чуть насмешливо. Только насмешка у Лены была добрая, без той горькой складки, что навсегда залегла у губ Николауса.
Теперь дочка смотрела на отца иначе. С любопытством, с уважением, но всё ещё с небольшой осторожной дистанцией.
Может быть, свадьба перешагнёт. Может быть, когда он поведёт её к алтарю и передаст в чужие руки, та стена, что выросла между ними за семь лет разлуки, наконец рухнет. А может, и нет — кто знает этих девчонок.
Лены слышно не было — и это было правильно. За два дня до свадьбы невесте уже не положено появляться на людях без нужды. Она сидела в своей комнатке с тётками и подружками, перебирала приданое, принимала поздравления от забегающих по очереди соседок. Анна то и дело отлучалась к ней, носила то пирожок, то взвар, то просто посидеть рядом, погладить по голове.
Николаус в эти предсвадебные дни чувствовал себя лишним в собственном доме. Бабье царство — туда мужикам ходу нет. Он с утра уходил в мастерскую, возвращался к вечеру, когда гости понемногу расходились, и только тогда видел дочь — усталую, разрумянившуюся от волнения и чая, но счастливую.
Вечером накануне свадьбы Николаус зашёл попрощаться — наутро Лена должна была ночевать уже у будущей свекрови, таков обычай. Лена сидела у окна в своей комнате, уже без платка, с распущенными волосами — Женни велела на ночь волосы льняным маслом смазать, заплетать по-особому, чтобы утром легче укладывать.
— Ты чего не спишь? — спросил Николаус с порога.
— Не спится, папа, — Лена пожала плечами. — Всё думаю.
— О чём?
— Обо всём. — Лена помолчала и вдруг спросила: — А ты, когда женился, боялся?
Николаус усмехнулся. Он помнил то утро — ясное, прохладное, осеннее. Как Йохан ворчал, поправляя на нём новый тёмно-синий камзол. Как Анна сошла вниз в тёмном бархатном платье, с веточками розмарина и мяты в руках — для памяти и верности. Как они стояли у алтаря в церкви Святой Елизаветы, и солнечные лучи сквозь цветные стёкла рисовали на каменном полу пёстрые пятна. И её глаза — серые, спокойные, смотревшие на него с твёрдой, взрослой решимостью идти рядом.
— Боялся, — сказал он. — Но не того, что думаешь.
— А чего?
— Что не справлюсь. Что мама разглядит во мне что-то такое… — он не договорил. — Глупости всё это. Страх — он только в голове. А сердце своё слушай. Оно не обманет.
Лена кивнула, принимая это как благословение.
— Давай отдыхай, — сказал Николаус. — Завтра день долгий.
Он уже повернулся уходить, когда Лена окликнула его:
— Пап?
— Что?
— Я рада, что ты вернулся.
Николаус замер на пороге. Лена говорила ему эти слова и раньше — в суете будней, за обедом, когда он чинил ей башмак или приносил гостинец с ярмарки. Но сейчас, накануне её ухода в чужой дом, в голосе дочери звучало что-то другое. Не благодарность за подарок, не дежурная вежливость. А то главное, чего он ждал все эти три года.