Денис Нивакшонов – Мифы Грюндхайма (страница 9)
Колесник подошёл и протянул одну из пластин. Его глаза светились тем самым фосфоресцирующим бирюзовым светом. — Читай, — голос был скрипом затворяющейся глубинной печати. — Для тебя. Для пробудившегося. Он ждёт твоего голоса.
И Бородкин взял пластину. И начал читать. Не буквы — вибрации. Звуки, которые рвали горло, которые были не предназначены для человеческих голосовых связок. Он читал, и круговая пляска адептов стала быстрее, их гортанные звуки слились в единый, оглушительный хор, вторящий ему.
И яма в полу ответила. Из темноты поднялось сияние. То самое, богомерзкое, противное, бирюзовое сияние. И из сияния стало проявляться Нечто. Оно не имело формы в человеческом понимании. Это была масса влажной, блестящей, покрытой слизью плоти, усеянная десятками слепых глазков и щупалец, каждое из которых было увенчано ротовым отверстием, испускающим тот самый зов. Оно было бесконечно малым отростком, кончиком щупальца того непостижимого существа, что спало под толщей земных недр и времени. Оно было вестником.
Адепты пали ниц, распластавшись на грязном полу. Их тела сотрясались в немом экстазе.
Бородкин стоял, держась за пластину, и смотрел на это существо. Разум, уже перестроенный гулом, не сломался. Он принял это. Увидел в этом не чудовище, а… истину. Голую, ужасающую, но истину. Это была жизнь. Древняя, бессмертная, бесконечно чужая, но жизнь.
Щупальце-вестник медленно повернулось в его сторону. Слепые глазки уставились на него. И голос в голове, который теперь звучал уже не как шёпот, а как медный гонг, произнёс: «Проводник. Маяк зажжён. Звёзды сходятся. Приготовь путь. Великий У’РНОЛ’XX восстанет из недр».
И тогда Игнат Бородкин, советский учёный, сделал свой выбор. Не закричал. Не убежал. Он опустился на колени перед этим богомерзким проявлением инобытия и склонил голову в знак согласия.
Он присоединился к хору. Его голос, слабый и надтреснутый, слился с гортанными звуками, воспевая гимн пробуждению Древних. Он стал тем, кем и было суждено стать — не жертвой, не наблюдателем, а активным участником грядущего конца. Последние остатки человечности были смыты волной абсолютного, космического ужаса, и на их месте осталась лишь ледяная, покорная ясность.
Хтоническим ужасом оказалось не «что-то одно». Им было всё. И существо из бездны, и культисты, нашедшие в этом вырождении свой высший смысл. Им был сам воздух, вода и камень этого места. И теперь им стал он.
Игнат Бородкин, уже почти утративший остатки своей воли, всё же не мог отвести взгляд от существа, явившегося из провала. Его научный ум, раздробленный, но не уничтоженный, с отстранённым, почти клиническим ужасом анализировал то, что предстало перед ним. Это не было созерцанием — это был акт самопожертвования разума на алтаре непостижимого.
Существо не просто было покрыто слизью. Оно состояло из неё. Эта субстанция не была инертной; она пульсировала, медленно стекала густыми, тягучими каплями, которые, падая на пол, не впитывались в дерево, а оставались на поверхности, словно жирные, светящиеся слёзы, и продолжали своё независимое, мерзкое существование, медленно ползя к центру круга. Запах, исходивший от него, был невыносимым коктейлем: удушающая сладость разложившейся гигантской туши морского зверя, смешанная с едкой химической горечью и чем-то неописуемо древним, пыльным, как воздух в склепе, запечатанном за миллионы лет до появления человека.
Плоть не имела никакого аналога в земной фауне. Она была полупрозрачной, желеобразной, и сквозь неё просвечивали тёмные, неясные органы или возможно сосуды, которые пульсировали в ритме, абсолютно независимом друг от друга, создавая жутковатую, диссонирующую симфонию жизни. Это была не биология, а пародия на неё, кошмарный бред, обретший плоть. Она казалась хрупкой, словно медуза, но в каждом её движении чувствовалась нечеловеческая, сокрушительная мощь, способная перемолоть кости в порошок одним неверным прикосновением.
Щупальца… Их было не сосчитать. Они не росли из одного места, а появлялись и исчезали прямо в теле существа, то вытягиваясь на несколько метров, то всасываясь обратно в студенистую массу. Каждое было увенчано не просто ртом, а воронкой из хитиновых, иглообразных зубов, которые постоянно сжимались и разжимались в немом, голодном позыве. А внутри этих ртов, в самой глотке, мерцали крошечные, как булавочные головки, слепые глазки. Это создавало эффект бесконечного, ненасытного наблюдения — каждое щупальце видело его, пробовало на вкус его страх, его сущность.
Но самым богомерзким, самым противным человеческой природе аспектом была текстура. В тех местах, где слизь была тоньше, было видно, что поверхность существа не является гладкой. Она была испещрена бесчисленными порами, из которых то выступали, то втягивались микроскопические, волосоподобные реснички. Они колебались в унисон с тем гулом, и Бородкин с ужасом осознал, что это и есть источник Зова. Не гортань, не голосовые связки, а эти бесконечные, колышущиеся волоски, создающие вибрацию, способную проникать сквозь материю, время в самую душу. Это был инструмент абсолютного влияния, орган, превративший целую популяцию в покорных рабов.
И оно дышало. Но не воздухом. Когда оно поворачивалось, то на «спине» на мгновение открывалась складка, и оттуда вырывалось облако не газа, а того же бирюзового сияния, только плотного, как туман. Этот туман нёс в себе запах глубин, куда никогда не проникал свет, и был холодным, как сама смерть. Вдыхая его, Бородкин чувствовал, как лёгкие замерзают изнутри, а сознание затягивает в водоворот ещё более чудовищных видений — он видел спящие под толщей земных недр тела, огромные, как горы, и понимал, что это существо — лишь блоха на теле своего спящего Бога.
Это была не смерть. Смерть была понятна, почти привычна. Это было нечто бесконечно более отвратительное. Это была жизнь, вывернутая наизнанку, лишённая всякого смысла, кроме своего собственного, непостижимого существования. Жизнь, для которой человек был лишь питательной средой, случайным наростом плесени, который можно стереть, не заметив.
И видя это, ощущая всеми фибрами души, Игнат Бородкин не испытывал желания бежать. Он ощущал… благоговение. Холодное, лишённое всякой теплоты, богомерзкое благоговение перед этой совершенной, абсолютной чужеродностью. Его человеческая сущность сдалась, сломалась, признала своё поражение. И на её месте родилось новое понимание. Понимание того, что он стоит лицом к лицу не с чудовищем, а с Истиной. Ужасающей, неудобоваримой, отравляющей, но Истиной.
Что есть победа? Жалкая иллюзия, которую рисует себе ничтожный человеческий разум, пытаясь осмыслить битву с бесконечно превосходящими силами. Мы запираем дверь, думая, что обезопасили себя, и не слышим, как нечто по ту сторону начинает медленно, методично скрестись в неё, уже зная, что дверь эта — лишь бумажная ширма.
В самой глубине разума Игната, под слоями ужаса, покорности и навязанного знания, шевельнулась последняя, отчаянная искра того, кем он был когда-то. Игнатом Бородкиным. Советским учёным. Человеком, который верил в порядок, в логику, в то, что хаос можно изучить, классифицировать и обуздать. Эта искра была не героизмом, а последним спазмом утопающего инстинкта самосохранения.
Взгляд упал на перламутровые пластины, разложенные на столе. Карта, схема, инструкция по открытию Врат. Разум, отравленный знанием, прочитал их по-новому — не как призыв, а как чертёж. И он увидел не цель, а уязвимость. Точку сборки. Энергия, питающая явление существа, была нестабильна, она требовала точнейшей настройки, гармонии. Гармонии, которую создавал хор.
И он нарушил гармонию.
Вместо гортанного скрипа, воспевающего пробуждение, он изо всех сил крикнул самое простое, самое человеческое, самое лишённое смысла в этом месте слово. Он крикнул собственное имя. — «ИГНАТ!»
Звук, резкий, чуждый, полный отчаянной человеческой воли, ударил по выверенной частоте гула. Словно игла процарапала идеально отлаженный механизм.
На миг воцарилась абсолютная тишина. Бульканье прекратилось. Пляска адептов замерла. Даже сияние из ямы дрогнуло, стало мигать, как перегружающаяся лампочка.
Существо в яме, эта студенистая масса щупалец и глаз, содрогнулось. Его форма затрепетала, потеряла чёткость. Оно было плотью от плоти того ритма, и сбой был для него агонией. Раздался звук, похожий на лопнувшую струну размером с небоскрёб — оглушительный, пронзительный визг, от которого кровь брызнула из ушей адептов.
Яма неистово захлебнулась вспышкой ядовитого света и рухнула в себя саму. Камни, земля, доски — всё провалилось вниз с оглушительным грохотом, и на месте провала осталась лишь обычная, ничем не примечательная дыра в полу, из которой потянуло запахом влажной глины. Свет погас. Тишина, на этот раз обычная, глухая, деревенская тишина, оглушила его.
Адепты лежали без движения. Кто-то был мёртв. Кто-то впал в кататонию. Существо исчезло. Портал был закрыт.
Бородкин, шатаясь, выбрался на улицу. Воздух больше не звенел. Гул в голове стих, оставив после себя звенящую, болезненную пустоту. Он сделал это. Он остановил их. Он победил.
Он шёл по хутору, и надвигающийся рассвет казался самым прекрасным зрелищем в мире. Он выжил. Он спас… он спас мир. Он дойдёт до райцентра, он всё расскажет… он…