18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Денис Нивакшонов – Мифы Грюндхайма (страница 6)

18

Воронов счёл это бредом суеверного человека. Но зерно сомнения было посеяно. Он начал замечать, что узоры на бирюзовой воде, если смотреть на них под определённым углом, складываются в гипнотические, геометрически невозможные фигуры. По ночам ему стали сниться сны, в которых он медленно шёл по морскому дну навстречу циклопическим руинам города из зеленоватого камня, а с башен доносилось мерное, монотонное гудение, похожее на звук гигантской раковины.

Его нервозность не ускользнула от внимания председателя местного ЧК, товарища Кравченко, человека умного и преданного делу революции. Вызвав учёного к себе, он не стал грозить, а по-отечески спросил о ходе работ. Воронов, смущённый, поделился своими находками, списывая всё на усталость и влияние местного фольклора.

Товарищ Кравченко выслушал внимательно и сказал: — Товарищ Воронов, наша задача — вырвать народ из тьмы невежества. Но есть тьма иная, древняя, досоветская, досоциальная. Она не в классовой борьбе, а в самой природе, в тёмных углах сознания. Мы должны бороться и с ней, но не любопытством, а твёрдостью духа. Не ищите то, что лучше бы осталось забытым. Стройте новое, вместо того чтобы копаться в гнилом старье.

Но было уже поздно. Научная одержимость, подпитанная тайной, овладела Вороновым полностью. Он узнал, что часть архива, связанная с раскольниками, была изъята из старой библиотеки купцов-меценатов. Внутри неё могла быть и та самая «Книга Приливов». Обойдя все инстанции, он добился разрешения на осмотр запечатанного подвала того самого купеческого особняка, где теперь размещался детский клуб.

В сыром, пропахшем плесенью и солью подвале, под грудой сгнивших мешков, Воронов нашел её. Не книгу в привычном понимании, а стопку тонких, гибких пластин из перламутра или слюды, испещрённых теми самыми гипнотическими знаками, что он видел на воде. Текст светился слабым бирюзовым светом.

И он начал читать. Не буквы, не слова — он воспринимал идеи напрямую, разум погружался в пучину немого, безвозрастного знания. Он постигал геометрию неэвклидовых пространств, видел историю Земли, где по бирюзовым равнинам ходили существа неописуемой формы, а города их простирались и в море, и на суше, и в измерениях, о которых человек не смел и помыслить. Он узнал, что существа не ушли, а спят, ожидая часа, когда звёзды сойдутся в нужной последовательности, и их город У’РНОЛ’XXА выйдет из-под воды.

А потом он услышал Зов. Он исходил не из книги, а из самого моря, из каждой его капли. Это был монотонный, заунывный звук, обещавший освобождение от бренной телесной оболочки, слияние с вечной, холодной бездной…

Товарища Воронова нашли недалеко от берега на рассвете. Он сидел по пояс в воде, качаясь в такт тихим волнам, и беззвучно шептал, уставившись пустыми глазами в горизонт. В руках сжимая несколько перламутровых пластин. При попытке забрать которые, он забился в немой, но яростной истерике.

Его перевезли в больницу. Врачи лишь разводили руками. Разум был мёртв, выеден изнутри чем-то, что не поддавалось диагнозу.

Товарищ Кравченко лично приехал на склад, куда поместили остальные находки из подвала. Он приказал всё тщательно упаковать, описать и отправить в особый архив в Москву, приложив гриф «Особой важности. Для служебного пользования специалистами Высшей психофизической лаборатории при ВЧК».

Перед отъездом он долго стоял на том самом берегу, глядя на обманчиво-спокойную, бирюзовую гладь Азовского моря. Лицо, обычно суровое и непроницаемое, выражало не гнев, не страх, а тяжёлую, каменную решимость. Он понимал, что враг бывает не только в лице белогвардейца или интервента. Есть враг куда более древний, бесформенный и ужасный. И борьба с ним только начинается. Борьба, в которой твёрдость советского человека, его воля к свету и порядку должны стать щитом против безумия, пришедшего из немых, беззвёздных бездн.

После печального инцидента с товарищем Вороновым, чей разум был безвозвратно поглощён бирюзовой бездной, Наркомат направил для завершения работы нового специалиста. Им стал Игнат Сергеевич Бородкин, зоолог, человек не столь впечатлительный, сколь прагматичный и закалённый годами гражданской войны. Его задачей, помимо научной работы, было досконально оценить обстановку и убедиться, что происшествие с предшественником не имело под собой… антисоветской подоплёки.

Именно это официальное поручение и привело Игната Сергеевича в то самое забытое Богом и, казалось, самой советской властью место — рыбацкий хутор Безымянный, затерянный между лиманами и песчаными косами к востоку от Мариуполя.

Добираться пришлось на подводе, трясясь по ухабистой, размытой осенними дождями дороге, что терялась среди бескрайних, порыжевших от солнца и солёных ветров степей. Воздух здесь был густым и тяжёлым, пропитанным запахом гниющих водорослей, соли и чего-то ещё — сладковатого и тлетворного, словно дыхание давно забытого склепа. Избы хутора, слепленные из ракушечника и глины, жались друг к другу, как стадо испуганных животных, их слепые окна смотрели на приближающегося чужака с немым укором.

Жизнь здесь, как сразу понял Бородкин, застыла в неком вневременном оцепенении. Даже весть о революции, о новой власти докатилась сюда глухим эхом и была воспринята как очередная воля далёкого и безразличного начальства. Старосту сменил председатель сельсовета, но суть от этого не изменилась. Местные, в основном греки да потомки запорожцев, смотрели на мир из-под нависших бровей с древней, животной подозрительностью.

Бородкин представился просто — учёный из города, приехал посчитать рыбку. Его приняли без радости, но и без открытой вражды. Под свинцовым небом, на берегу, где чайки кричали какими-то разорванными, неестественными голосами, он пытался вести беседы с рыбаками. Ответы были односложны, взгляды — уклончивы.

Лишь один человек проявил нездоровый, лихорадочный интерес. Это был Панас, бывший учитель церковно-приходской школы, ныне — местный чудак и пьянчужка, которого терпели из милосердия. Его разум, как погнутая пластина, трещал по всем швам и сквозь эти трещины порой проглядывали осколки чего-то жуткого.

Улучив момент, когда Бородкин остался один на ветру, свистящем меж рыбацких лодок, Панас приблизился к нему, его глаза блестели мутным огнём. — Воронова… знал? — просипел он, и запах дешёвого самогона смешался с тем сладковатым душком, что витал над хутором. — Учёный тоже. Спрашивал про камушки… про шёпот в воде. Бородкин насторожился, но кивнул. — Он нашёл, да? Глазками читал… а оно читает тебя взамен. Из глубины. — Панас беспокойно оглянулся на море, неестественно спокойное и всё такое же бирюзовое. — Они здесь. Под нами. В камне и в иле. Старшие. Те, что были до людей. Им наши советы… наши тракторы… смешны. Они ждут.

И тогда, захлебываясь и путаясь в словах, Панас поведал Бородкину то, что не вошло ни в один отчёт. Он говорил о «поющих» курганах, что находятся в получасе ходьбы от хутора. Не могильных холмах, а странных, неестественно правильных образованиях из того же отполированного морского камня, что описывал безумный купец. Он говорил, что в полнолуние оттуда доносится гул, похожий на звук гигантской раковины, а вода в ближайших лиманах светится изнутри мёртвым, фосфоресцирующим светом.

— Воронов ходил туда… с книжкой своей. Возвратился иным. Глаза не его были. И шептал он на языке, на котором… на котором камни говорят.

На следующее утро Панаса нашли мёртвым в его лачуге. Старый, больной человек — сердце, сказали местные, перекрестившись и стараясь не смотреть друг на друга. Но Бородкин, осмотревший тело, заметил странность: лицо покойного было искажено не болью, а безмерным, немым ужасом, а пальцы были сведены судорогой, будто бы он в последний момент пытался зажать себе уши.

Хутор Безымянный, куда забросила судьба товарища Бородкина, был не просто глухоманью. Он был памятником вырождению, медленному, но неумолимому угасанию человеческого духа в условиях изоляции и смешения кровей. Добравшись до него, Игнат Сергеевич оказался в месте, где время текло вспять, к каким-то доисторическим, почти звериным состояниям.

Население хутора, едва ли насчитывающее полсотни душ, представляло собой печальное зрелище человеческого вырождения. Годы жизни вдали от больших дорог, от культуры, от смешения с новой кровью, сделали своё дело. Бородкин, как учёный, сразу отметил признаки вырождения, о которых читал в трудах передовых умов: тупую апатию на широких, уплощённых лицах; близко посаженные, маленькие глазки, светлые и пустые; тяжелые, отвислые челюсти.

Они копошились вокруг своих лачуг, как моллюски у раковины. Мужчины, низкорослые и коренастые, с неестественно короткими пальцами и сгорбленными спинами, чинили сети или просто сидели на корточках, бессмысленно уставившись в одну точку. Их движения были лишены энергии, вялы и апатичны. Женщины, ещё более угрюмые и преждевременно состарившиеся, с выцветшими глазами и редкими, жидкими волосами, хлопотали у печей, и даже дети, бледные и пузатые, не бегали и не играли, а тихо сидели в пыли, что-то мусоля в пальцах.

Речь их была скудна и груба, состояла из гортанных звуков и обрывков слов, была больше похожа на рычание, чем на человеческую. Они смотрели на Бородкина не со злобой, а с животной подозрительностью, словно на существо с другой планеты. В их взгляде не было искры разума, лишь тупое, вековое недоверие ко всему, что выходит за пределы их убогого мирка.