Денис Лукьянов – Человек человеку (страница 3)
– Поражаюсь, и как тебе все это не противно.
– Не противно? До тошноты, Мальвин. И это не красивый образ. – Теперь от чая воротит. – А тебе что, тоже было с Карабасом не противно?
– Ладно. Принято. Ранил, убил, уничтожил.
– Прости. Все еще не по себе. Как думаешь, кто-то мог за мной увязаться? Я чувствовал…
– Да вряд ли, Вань. Зачем? Пойдем?
Он кивает. Какая тьма настигнет Средиземье… Ваня прекрасно, до дрожи представляет: разочарование – спутник его жизни.
Счет несут долго. Расплатившись, Ваня с Мальвиной наконец выходят на улицу.
– Мальвин, – Ваня все же снимает блокировку с дребезжащего телефона, – можно у тебя останусь?
– Да какой вопрос. – Она вновь курит. Смотрит в темное небо – звезд не видно, печально, сонливо. – Только закажи такси, ладно? Лень на метро ехать.
Ваня заказывает – повышенный спрос, пробки, – вглядывается в даль, во мрак улицы, просто чтобы отвлечься, и тут же вздрагивает: там, вдалеке, стоит, не шевелясь, силуэт и смотрит – отчего желтые глаза светятся по-кошачьи?! – прямо на него. Стоит дернуться – и каменные ботинки вновь застучат по гравию. Ваня быстро утыкается в телефон – не легче. Сообщение от Ларисы, пришедшее пять минут назад, горит в уведомлениях – надо отвечать.
Вот и такси. Ваня и Мальвина едут, не разговаривая, не отрываются от экранов, погружаются в дела. Но Ваня все же осмеливается посмотреть в окно, когда они проезжают сквозь мрак улицы. Так и знал – никого.
Тяжелый день, просто тяжелый день.
Ваня возвращается к реальности. Печатает, не давая автозаполнению наделать глупостей: «Зай, прости, тяжелый день, долго работали, останусь у друга, не скучай. Зато завтра… Ух, что устроим!» Ответ приходит молниеносно – смайлики с поцелуйчиками и сердечками, шесть штук. Хочется рассмеяться такой пошлости – да сил нет.
У Мальвины дома их уже ждет горячий чай, в каждой кружке по стопочке рома, Пьеро заварил – его фирменный рецепт – и удалился стучать по клавишам, кодить. Оба они, Ваня и Мальвина, уставшие, продолжают молчать. Мальвина поворачивается к окну, охает – тучи разошлись.
– Какая красивая луна! – Она пересаживается на подоконник, чуть ли не прилипает лбом к стеклу.
– Жуткая. – Ваня качается на стуле. Даже не смотрит на чай. Не лезет. – Полная и жуткая. У тебя, может, соседи сегодня в оборотней превращаются.
– Соседей из органов не имею, – усмехается она. – А ты что, опять вспомнил ту луну?
– Ну конечно. Ту и не ту. Она всегда такой была. – Ваня смотрит на кружку, на кухонные шкафы, на стену с гофрированными обоями. Куда угодно – не в окно. – Я уже достаточно стар, чтобы списывать все проблемы на положение луны?
– Имей совесть, это же не ретроградный Меркурий. – Мальвина снова усмехается, для нее луна – всего лишь луна, не напоминание. – Что-то ведь идет не так, да?
– Да нет, все идет так, я же тебе уже говорил. – Ваня кладет руки и голову на стол, как на школьную парту, – наступил невыносимый последний урок, быстрее бы сбежать домой, поесть жирных котлет прямиком из холодильника, не грея, и в библиотеку. – Ты боишься, что у всех потухнут глаза. А я… вот прямо сейчас я тоже этого боюсь. Я еще боюсь… чтобы все не вышло как в тот раз. Она, – Ваня лениво приподнимает голову, поворачивается к окну, – свидетель.
Он сбегает от призрачного взгляда лунного ока в мимолетные воспоминания: к знакомому столику, к знакомой квартире, к вещам минувшим…
Тогда
Бегая от разъяренных его остротами ржаворуких мальчишек, Ваня не думал ни о чем. Давал волю инстинктам, падал лицом в грязь, поскальзываясь на лужах, лежал, свернувшись калачиком, пока его били – щадяще, чтобы не влетело от его матери, ее они то ли уважали, то ли боялись; и Ваня возвращался домой весь в синяках, молчал, пока мать не ударяла кулаком по столу, – придумывал небылицы: мол, какое-то чудище его толкнуло, или он засмотрелся на летающую тарелку, или увидел черного пуделя и погнался за ним; придумывал, пока не получал от матери подзатыльник – только тогда сознавался. Она цокала: «Дурында» – и наутро кричала кому-то в телефонную трубку – и чужие взгляды у турников сверкали, наточенные злобой.
В тот день, как обычно, мальчишки гонялись за ним по двору, смеялись на спортивной площадке, перекидывали через него мяч. Что им слова – перышки ничто рядом с кувалдой, им ведь не объяснишь, доказательство одно – ну-ка, вдарь посильнее, ну-ка, подтянись; и сперва Ваня пытался подтянуться, пытался вдарить, а потом просто молчал, смотрел и пинал камни в ожидании сумерек, когда из окон всех позовут домой, а он наконец отправится в театр: матери отдали на работе билеты просто так, и она согласилась.
Ваня задыхался от парфюма и коньяка, от колючего воротника свитера, от маминых причитаний: «Сиди на месте ровно, не задавай вопросов, просто смотри, остальное потом, а то никогда больше не пойдем в театр»; он послушался. Спектакль – это был «Недоросль» – смотрел как загипнотизированный, и когда актеры кланялись, а зал хлопал, Ваня плакал, побыстрее вытирал слезы, пока мать не увидела. Как так вышло – на сцене лгут, и все радуются, специально приходят насладиться профессиональным враньем, и никто не ставит за это в угол, не запрещает гулять вечером, не лишает новой игрушки. Он, Ваня, тоже так хотел и, зачем-то рассказывая об этом мальчишкам – снова турник, снова мяч отскакивает от асфальта, шлеп-шлеп, шлеп-шлеп, – в ответ получал: «Да херня, это все делают вид, что это круто; кто туда ходит, только пузатые дядьки и очкарики? Не нужны твои россказни никому. Хоть в телик залезь – не нужны, понял?» И под гогот мяч летел в него – но он уже знал эту жестокую игру.
С матерью в театр он больше не ходил. Кружил возле нее акулой и намекал: вот бы сходить еще, ведь вон те, ведь вон эти, и когда он вырастет… «Когда ты вырастешь, – перебивала мать, – проблем на мою голову свалится только больше. Иди займись делом, телевизор хоть посмотри – нечего задыхаться запахами надушенных мымр на жестких креслах, еще и три часа, даже бутербродиков не сделать». Ваня стал цепляться за другие возможности.
Однажды он сидел на скрипучих качелях, думал. Хотелось есть, в животе урчало беспощадно, но он не собирался домой. Подошел местный очкарик из параллельного класса: хиленький, вечно в растянутой одежде, которую донашивал за старшим братом, между прочим, говорила его мама, задирая острый нос, столичным кадетом. Тумаков получал больше, чем Ваня, почти ни с кем не общался – сидел, уткнувшись в книги, медленно перелистывал страницы, поправлял очки; или вытаскивал их из туалета – как везло. Он подсел к Ване и прошептал: «Слышал, ты в театр сходил. Тут такое дело…»
Очкарик рассказал Ване: мол, отец с матерью купили билеты на какой-то спектакль, но отец заболел, а мать отказалась идти одна, вот и попросили его узнать – вдруг кто из друзей захочет со своими семьями сходить? Глаза Вани, наверное, засверкали – так, будто услышал сказку о древнем сокровище, закопанном, оказывается, во дворе, всего-то и остается найти лопату… Ваня схватил очкарика за плечи, сказал: «Отдавай! Чего медлишь!» Задрожавший очкарик полез в карманы, побледнел, промямлил: «Забыл… Забыл! Зайдешь в квартиру? Сразу и покажу маме, кому отдал, она хоть порадуется…» Ваня вскочил и, подгоняя очкарика, пошел за ним, уже представляя яркий свет, и запахи духов, и ловко врущих актеров… Они толкнули тяжелую дверь подъезда, поднялись на четвертый этаж, но так и не дошли ни до какой квартиры: на лестничной площадке ржаворукие мальчишки поставили подножку. С криками «Вот придурок!» побили его, а потом, усадив к стенке, помахали перед носом двумя билетами – настоящими, Ваня не сомневался, видел даже плывущим взглядом, – и порвали их, бросили. Ваня кинулся собирать обрывки – мальчишки засмеялись. Громче всех – очкарик, которому те, уходя, пожали руку со словами: «Другое дело! Ну мужик!»
Ваня, в синяках и с засохшей под носом кровью, вернулся домой. Под громогласное молчание матери пообедал горячими, обжигающими пельменями, наврал, что упал и споткнулся, отправился в угол под холодное «Всыпала бы тебе ремня, да надоело» и долго слушал ее крики в телефонную трубку. Опять эти крики, ни к чему не приводящие.
Студентом уже он, как предатель-очкарик, пытался что-то доказать нафталиновым старикам своего режиссерского факультета, новым обидчикам, бьющим словами сильнее, чем ржавыми кулаками. Твердил, что театр – это подлинная метафизика, театр – нечто большее, чем джинсы и модненькие пиджаки вместо камзолов и фраков на героях Шекспира, Грибоедова и Мольера. Прогуливал невыносимые пары, сбегал на спектакли по Маркесу, шедшие по двенадцать часов с обедом, и думал, как бы обставить все так, чтобы мэтры-брахиозавры убедились в его правоте, не выкинув после первой сессии. Учеба – мечта, ради которой он сбежал из застывшего во времени городка, полного каменных лиц и заводных сердец, – разочаровала. Вместо домашних заданий Ваня обдумывал план: план, требующий минимальных затрат, план, работающий по гениальной формуле Великого комбинатора «Идеи наши – бензин ваш», план, способный показать всем его если не гениальность – не так был Ваня глуп, чтобы абсолютно уверовать в нее даже в горячие студенческие годы, – то исключительность.