Денис Джонсон – Дымовое древо (страница 156)
Ну надо же, что он вспомнил – «Поло-клуб»! Письмо пришло вместе с пачкой, которую Эдди взял с собою в клуб, чтобы просмотреть за обедом, – аэрограмма, написанная очень мелким почерком и со штампом Куала-Лумпура. Обвинения? Повесят? За что? Эдди ничего об этом не слышал. В редакции «Манила таймс» у него работал друг, который, возможно, мог обо всём этом справиться. Жив ли полковник? Он никогда не слышал об обратном, ни слова о кончине Фрэнсиса Ксавьера Сэндса до него не доходило. Он не пересекался ни с кем из «тогдашней компашки», но наверняка знал бы, что полковник мёртв, если бы тот и вправду умер.
Сколь часто думал он о Шкипе Сэндсе, столь редко предпринимал что-либо по этому поводу. Не сделал ни единой попытки его разыскать. Образ Шкипа будил в памяти убийство священника на реке Пуланги в 1965 году, что, безусловно, стало худшим поступком за всю жизнь Эдди, и ни обстоятельства, ни война, ни чувство долга, ни добрые намерения никакой роли тут уже не играли.
Эдди оставил свой столик под навесом возле бассейна и направился через ресторан к дорожкам для боулинга. Служащий уже знал размер его ноги, так что спрашивать не было нужды. На центральной дорожке гоняла кегли пара детей, не очень-то ловко справляясь с этими шариками в половину меньше стандартных шаров, к тому же без отверстий для пальцев, так что приходилось запускать их всей ладонью, а кроме того, ещё и примериться было трудно, отчего шары почти никогда не задевали цель. После каждого броска из темноты над сбитыми кеглями спускался мальчик, ловил их и снова устанавливал на дорожке. Подростком Эдди швырял шар от всей души и посылал кегли в полёт в надежде попасть какому-нибудь из таких мальчиков по башке, но они знали, чего от него можно ожидать, и старались держаться подальше.
Эдди набрал девяносто с чем-то очков (не так уж плохо с такими-то неудобными шариками), хлебнул «Севен-апа» с гренадином – как в детстве. Шесть недель назад, после бурной новогодней ночи, он зарёкся употреблять спиртное.
Поднялся по лестнице, прошёл через вестибюль к домофону, открыл для Эрнесто кабину водителя и остановился в ожидании. Игровая площадка и подъездная аллея «Поло-клуба» не менялись десятилетиями; за пределами территории, на этом участке Форбс-парка, всё было по-прежнему хорошо, но вне Форбс-парка поджидал хаос. Санитарный кордон ухоженных газонов и фешенебельных особняков со всех сторон охватывал удушливый город. У Эдди были планы переехать. Он был богат, он мог уехать, куда хотел. Неясно было только, куда именно.
Имогены не было дома. Детей тоже – уроки уже, по идее, закончились, но эти сорванцы, должно быть, отправились к кому-нибудь в гости или шатались где-нибудь в поисках неприятностей.
В кабинете наверху он сел за письменный стол, развернув стул к окну и взял обеими руками чашку кофе. Кофе он не любил. Просто пил, да и всё тут.
– Вам письмо.
– Что?
Карлос, мальчик на побегушках. Бывшая в своё время красавицей Имогена предпочитала, чтобы он говорил «слуга».
Карлос положил на стол конверт.
– Это от мистера Кингстона. Его водитель привёз в машине.
Кингстон – американец – жил неподалёку. Письмо, как он увидел, пришло из тюрьмы Пуду и было адресовано Эдди для передачи через канадского консула в Маниле. Кингстон прикрепил к нему записку: «Это мне передал Джон Лизе из посольства Канады. Я так понял, это тебе. Хэнк». Связь, как предположил Эдди, заключалась в том, что Кингстон много работал с канадской компанией «Империал-ойл», а Сэндс выдавал себя за канадца.
Он снова перевёл взгляд на первое письмо:
То письмо был адресовано Эдуардо Агинальдо – Филиппинские острова, провинция Рисаль, г. Макати, Форбс-парк. Ни номера дома, ни названия улицы, но оно всё-таки дошло. Да и звали его не Эдуардо. Его звали Эдвард. «Эдуардо» Шкип называл его в качестве приятельской подколки. Над собой Шкип тоже, бывало, подшучивал. Может быть, под латинским влиянием, испытанным на этих островах, поименованных в честь короля Испании, он отпустил дурацкие усики, и Эдди окрестил его за это Зорро. Конечно же, он помнил этого молодого американца с короткой стрижкой и усами!
Он стоял у окна кабинета и смотрел на бассейн, на купальню, на акацию, что роняла кружащиеся цветы на лужайку, и задавался вопросом, не остались ли его самые счастливые деньки где-то в подростковом возрасте, когда он наведывался сюда, в Манилу, на отдых из Военного института в Багио, и прожигал жизнь в большом городе, не связывая себя никакими ограничениями, или на середине третьего десятка, во времена тех патрулей в джунглях со Шкипом Сэндсом, человеком из ЦРУ.
Из его окна открывался вид на не слишком-то капитальные на вид многоэтажки, окутанные, как представлялось Шкипу, дымом и копотью. Когда-то окна заведений с лучшими видами выходили на равнины, поросшие высокой и жёсткой слоновой травой, на грунтовые дороги, широкие пространства с несколькими высотными зданиями. С расстояния в две мили был виден театр имени Рисаля. Всю свою жизнь Эдди прожил в Форбс-парке. Однажды на краю горящего поля нашёл дохлую собаку с новорожденными щенками, приникшими к её соскам, отнёс крошечных зверёнышей домой и попытался выкормить их из пипетки. Вот каким он был когда-то.
Недавно ему пришла в голову идея злобного пасквиля по мотивам «Моей прекрасной леди» – одноактной пьески «Брачная ночь Элизы Дулитл и Генри Хиггинса» с непристойными текстами на знакомые мелодии из этого мюзикла вроде «На улице, где ты живёшь» и «Я привык к её лицу».
Загвоздка заключалась в том, что в здешней культурной среде поставить такой спектакль было бы невозможно, как невозможна была здесь и сама Элиза Дулитл (в том виде, в котором он представлял её для этого действа). Всё по тем же причинам: из-за конформизма, из-за напускной стыдливости, из-за женского малодушия. Он чувствовал себя родившимся не ко времени. Оставалось только стоять в сторонке и высмеивать собственную социальную прослойку, учёных подражателей англо-американскому образу жизни: свою жену, её отца, добропорядочного сенатора, всех этих людей – невесомую пену аристократии, пузырящуюся на поверхности болота.