Дэниел Киз – Прикосновение (страница 42)
Барни думал, что порвал все связи с внешним миром, но не тут-то было. По спускному желобу для грязного белья отчетливо доносился голос Лауры Брэдли, пришедшей их проведать, – и Барни было приятно слышать, как теща убеждала Карен, что по нему психушка плачет. Пока Карен сохраняла благоразумие и держалась независимо, ему ничто не угрожало. Пока у них не вышли все сбережения, Лауре Брэдли было не на что давить. Но он прислушивался к словам Карен, силясь угадать по ним, готова она предать его или нет. Когда это случится, он сообразит, что делать.
Единственной радостью для Барни теперь было трудиться в тусклом свете мастерской. Вдаль он уже видел плохо, а вблизи пока еще ничего – и работать мог большей частью на ощупь. Он опять лепил младенцев, но не слащавеньких пупсов, а новорожденных уродцев во всей их неприглядности, с необрезанной пуповиной, испачканных материнской кровью и слизью. У него то получалось, то совсем не клеилось. Что же искал он в этих формах? Вот найдет, тогда и узнает.
Время здесь остановилось. Лучше всего было жить в одиночестве, не заботясь ни о сегодняшнем дне, ни о завтрашнем. Да и о вчерашнем тоже (нет, он не сошел с ума). Барни жил творением – созданием форм и объемов, в которых пытался обрести явь. Подобно тому, как творил Бог – в пустоте, где нет ни вчера, ни сегодня, ни завтра, он сосредоточивал все свои умственные силы на кусочке материи – земли или глины, – сжимал его, мял пухлыми мягкими пальцами, придавая ему нужную форму и чувствуя, как тот живо трепещет, изгибаясь в его ладонях и силясь выскользнуть из рук на земную твердь, но он удерживает его, оттирает от слизи и доводит до ума так, чтобы тот мог стоять на земле, идти по ней или ползти.
И говорил он, что это хорошо.
Вот только эти глиняные младенцы почему-то не оживали. Их было множество, и все они были тщательно вылеплены – имели правильную форму, но этого казалось мало. Младенцы такими не бывают. Барни трудился, пока у него не появлялась резь в глазах, а пальцы не теряли чувствительность, – лишь тогда, спотыкаясь на каждом шагу, он ковылял в спальню.
Обычно он поднимался туда, когда уже было светло, и, боясь дневного света, тут же падал в постель, служившую ему местом отдохновения. Он чувствовал, как рядом спит Карен, переложив на матрас всю тяжесть своего тела…
Засыпает он долго, уткнувшись лицом в подушку, чтобы свет не резал зудящие, горящие огнем глаза. И в подушке видит образы, от которых мог избавиться только во время работы. Но подушка плохая защита от прошлого. Вскоре он слышит, как она просыпается, и радуется, что теперь постель принадлежит ему одному. Когда она со стоном садится, а потом выходит из спальни, он с наслаждением растягивается, сознавая, что в перерыве между тягостным бодрствованием и кошмарными сновидениями ему удастся поспать и что, невзирая на ее жалобы и протесты, он не встанет, пока не увидит за шторами мрак. Из постели он выберется, только когда стемнеет и она уже будет спать. Ему больше не придется общаться со всякими приходящими и уходящими: молочниками, налоговыми инспекторами, сборщиками мелких пожертвований и прочими ходоками, пребывающими в заблуждении, будто он так или иначе по-прежнему член этого общества, гражданин этой страны и представитель этой расы. Им придется смириться с тем, что, объявив его изгоем, они в некотором смысле отреклись от него, предоставив ему быть самому себе головой, есть или голодать, прозябать или творить, жить или умереть, – словом, как кривая вынесет. Они никакими силами не заставят его хоть на мгновение задуматься, который теперь час в этом мире. Пусть дураки кромсают жизнь на части, пытаясь сосчитать, сколько прошло дней, часов и минут. А ему вести счет своему угасанию нет никакой надобности.
Карен видела, что он долго спит. Должно быть, Барни тяжело все время спускаться из спальни в мастерскую и подниматься обратно. Если бы только можно было избавить его от этой отчужденности. Она не просила его заниматься готовкой, и уже хотя бы поэтому он мог вести себя по-человечески. Она не воспринимала всерьез советы матери – но что, если он станет буйным? Стоит ли подвергать опасности себя и ребенка? А ведь надо будет что-то делать, если в ближайшее время он не придет в себя.
Карен понимала: не нужно было соваться к нему в мастерскую без его разрешения, – но ей казалось, что так она сможет увидеть, что творится у него в душе. Если необходимо взять Барни под наблюдение, врачам, безусловно, захочется знать, над чем он работал последние недели.
Она подозревала, что его странная отчужденность как-то связана с Майрой. Карен не знала точно, что произошло между ними, а когда Барни рассказал ей в тот день, что Майра собралась и ушла, лишних вопросов она не задавала. Она не собиралась ни допрашивать его, ни судить. Майра как будто вернулась затем, чтобы предъявить права на то, что когда-то принадлежало ей, но главное – она уехала, а Барни по-прежнему здесь. Все остальное не важно.
Быстро ходить теперь не следовало, чтобы ничего не случилось. Надо быть поосторожнее, как наказывал доктор Лерой, особенно в эти последние месяцы.
Карен ожидала, что мастерская будет битком набита скульптурами, которые он сделал за последние несколько недель, – за то время, пока она сюда не заглядывала, но кругом было шаром покати. Только в дальнем углу, на поворотном столе, виднелось что-то, прикрытое холстиной: должно быть, «Жертвы», – а все остальное, над чем он трудился прежде, пропало. Несколько раз она порывалась уйти, рассудив, что ей нечего здесь делать, и уж тем более втайне разглядывать его творения, пока он спит. И все же работа была частью его отчужденности – болезненного состояния, которое все больше отрывало его от действительности, как будто он сворачивался в кокон. Тут Карен почувствовала, как у нее свело живот, – наверное, младенец решил взбрыкнуть, но ничего такого не случилось. Она прижала руки к животу.
– Сейчас поглядим, – проговорила она. – И узнаем, чем он тут занимается.
Готовая ко всему, Карен заставила себя подойти к кругу света, в котором стоял стол. Памятуя о его чувстве горечи и отрешении от мира, она уверяла себя, что человек страдает только от чувства обиды. А Барни хватило бы сил избавиться от этого тяжкого бремени, по крайней мере сейчас. Карен осторожно сдернула холстину, запомнив, как та висела, чтобы потом водрузить ее точно на прежнее место.
Это была Венера. Но, о боже!.. На сей раз у нее было лицо Карен и фигура тоже, вот только беременность у нее была какая-то гипертрофированная: живот казался раза в два больше, чем был на самом деле, как и лицо, руки и ноги, – отчего создавалось впечатление, что она того и гляди лопнет. То, чего она сперва не разглядела, так это звероподобные фигурки, сгрудившиеся вокруг Венеры. Лишь потом она увидела, что это маленькие тельца, лежащие под одним, покоящимся сверху этой груды, – скрюченные мертвые младенцы из ее кошмаров, сваленные в кучу друг на друга, и все они отличались каким-то уродством: у одних были расщепленные кисти, у других было по две головы, у некоторых по три руки или одному глазу, у кого-то торчали иссохшиеся культяшки ручек и ножек, – и эти изувеченные младенцы, все как один, были мертвые (впрочем, нет, не все, потому что у кого-то глаза были широко раскрыты от боли), и они жались к своей матери. Некоторые прильнули к ее груди, а один, у нее между ног, как будто только-только появился на свет.
А глаза у Венеры были подернуты поволокой смерти. Но, даже будучи мертвой, эта безобразная Мать-Земля продолжала производить на свет уродливых младенцев.
Карен едва сдержала крик и, кое-как задернув холстиной скульптуру, стала подниматься по лестнице. Но оступилась, поскользнулась… и двинулась дальше – словно сквозь водную толщу. Не успела она добраться до гостиной, как у нее перехватило дух. Она почувствовала, что руки и ноги у нее будто слеплены из глины, потом появилось странное ощущение, что Барни желает смерти ей и ее ребенку, а следом за тем она потеряла сознание.
Когда Барни обнаружил, что Карен спускалась вниз и рассматривала его работу, он сначала пришел в ярость. Понять это было нетрудно. Она набросила холстину обратно не так, как обычно делал он, накрывая свои скульптуры, – заметив такое, он тут же смекнул, что она побывала здесь. Но потом он обрадовался. Ее мнение было ему безразлично, однако, догадавшись, что она все видела, он пришел в восторг. Ему было тяжко работать последнее время, сознавая, что ни одна живая душа не видит плоды его трудов (и вовсе не потому, что она никогда не делилась своим мнением о его работах), а тот факт, что кто-то знает об их существовании, делал их реальными, – или не так? Если считаешь их реальными, значит, они существуют! Последнее время Карен казалась ему – ну да – какой-то не такой. Напуганной. Но не из-за фигурок, решил он. Они выглядели довольно безобидными. Барни пытался объяснить ей, что это своего рода комедия ошибок и он воссоздал ее под впечатлением от одного французского фильма, который видел когда-то давно: герои того фильма, смешные такие, смастерили машину, чтобы делать какую-то штуковину, но вместо этого машина делала совсем другую штуковину – какую точно, он не помнил, впрочем, это не важно, – и они не знали, как выключить машину, а она знай себе выплевывала свои штуковины, пока не заплевала ими всю чертову комнату. Так вот, это напомнило ему один скетч, который он видел в исполнении ребят из соседнего молодежного клуба: в той пьеске один дядька решил самостоятельно принять роды у своей жены – и когда, наконец, на свет божий появился пятый по счету близнец, он кинулся срочно звонить врачу, чтобы тот посоветовал ему, как остановить это безобразие. И тогда, под впечатлением от увиденного, Барни вспомнил сказку про девочку с волшебным горшочком, который она все никак не могла остановить, а он меж тем вываливал кашу и вываливал, заполоняя ею улицу за улицей и грозя завалить всю деревню. Это, пошутил Барни, своего рода символический протест против демографического взрыва, воплощенного в образе взбесившейся плодовитой Матери-Земли.