реклама
Бургер менюБургер меню

Давид Самойлов – Ранний Самойлов: Дневниковые записи и стихи: 1934 – начало 1950-х (страница 21)

18
Влекут, как девок половецких. У них глазища в пол-лица, И рыжий чуб вовсю хохочет, И мордой нежной, как пыльца, Их кони за ухом щекочут. Везде обновы и дешевки. Косилки машут плавниками, И благовидные торговки Вокруг увешаны грудями. Повсюду кринки молока. Плакаты с мордой кулака. ………………………………….

Конь

И снова конь отряхает, как прачка, Пену с мускулистых рук. И огний глаз несется в горячке. И копыта сбиты по четыре в стук.

Софья Палеолог[79]

Отмерено добро и зло Весами куполов неровных, О византийское чело, Полуулыбка губ бескровных! Не доводом и не мечом Царьград был выкован и слеплен. Наивный варвар был прельщен Его коварным благолепьем. Не раз искусный богомаз, Творя на кипарисных досках, Его от разрушенья спас Изображеньем ликов плоских. И где пределы торжеству, Когда – добытую жар-птицу – Везли заморскую царицу В Первопрестольную Москву. Как шлемы были купола. Они раскачивались в звоне. Она на сердце берегла, Как белых ласточек, ладони. И был уже неоспорим Закон меча в делах условных… Полуулыбкой губ бескровных Она встречала Третий Рим.

1941–1945

Из дневниковых записей

1941, октябрь

39-й год был годом романтики. Люди нашего поколения впервые встретились. Они изумились тому, что мыслят одинаково и вместе с тем разнообразно. Мы были упоены дружбой. Ночи проходили в разговорах. Мы уходили ночью из прокуренной комнаты. У нас были свои тщательные правила и свои песни.

Белеет парус одинокий В тумане моря голубом, Что ищет он в стране далекой, Что кинул он в краю родном.

В 1940 году мы начали действовать. Государство не знало нас. Мы предлагали ему себя. Мы гордо назвали всех наших поколением сорокового года. Это дата нашего вступления в жизнь. Мы начали штурмовать литературу. В этот труднейший и прекраснейший год нашей жизни многие из друзей ушли на войну. Наше поколение впервые узнало ужас боя и прелесть воспоминания о нем. С этой войны не вернулся юноша Миша Молочко. Друзья уже создали легенду о нем. Мы вспомнили его фразу: «Романтика – это та будущая война, в которой победим мы». Мы стали суровы и строги друг к другу. Для нас осталась единственная романтика – победить.

Я небрежно и торопливо набрасываю эти строки. Я еще не умею писать прозой. Мои фразы не приструганы друг к другу. Выражением нашего времени были стихи. Нас тянуло к эпосу, но у нас не было эпопеи. Гражданская война – это наши отцы. Пятилетка – наши старшие братья. Отечественная война сорок первого года – это мы.

Все три эпохи имели свои недостатки. Отцы пришли в социализм, полные идеальных схем. Они пробовали проводить их в жизнь. Появилось множество измов. Конструктивизм, футуризм, имажинизм. После многие поняли, что это нереально, что жизнь исправляет схемы, что правда одна для всех. Они ощупью искали путей к ней. Они придумали ей название: социалистический реализм. Но ни они, ни последующее поколение не умели его осуществить. В результате пострадали мы: наши головы были забиты идеальными рецептами жизни и реющим над ними общим правилом: все относительно. Мы искали того, что Гегель называет конкретной истиной. Война сорок первого года прервала эти поиски. Люди нашего поколения разными путями пришли к одному: все на фронт. Здесь были герои, трусы и обыкновенные люди. Никто не отрекся от войны.

Если мне придется когда-нибудь писать, я напишу о том, как категория долга стала для нас господствующей. Это единственное чувство, которое следует внушать людям с пеленок: долг.

Наши братья уже знали, что это такое. Но они были детьми реконструкции. Они героически трудились. Они создали себе памятник: город Комсомольск. Этот памятник был результатом прекрасной прямоты мыслей. Но он же был свидетельством их односторонности. Они переделывали себя, как переделывают вещи. Они верили в конкретное. Им нравилась «Шапка»[80] Безыменского. И мы, сопливые скептики, тогда не понимали их, как позже они не захотели понять нас. ‹…› А поэты старших братьев учили: коммунизм – это каждая мелочь. Я помню напечатанные в журнале стихи о катетерах. Эти поэты привыкли к мелочам. Они писали о них уже без вдохновения. Позднее мы вычитали или придумали теорию штампа. В ней было оправдание этой мелочности. Штамп показался нам началом возрождения, как песни провансальских трубадуров…

‹…›

Я перелистываю свой дневник, написанный безобразным языком начитанного мальчишки. Там есть спор инстинктов и почти отсутствуют идеи. Это вавилонское смешение различных силлогизмов. Не мудрено, что мы с таким трудом выпутывались из них. ‹…›

Шел тридцать шестой год… ‹…›

Мне было шестнадцать лет, и я знал много. Много для шестнадцати лет. Я писал стихи плохие и бесхитростные. Стихи о старых восстаниях, о Спартаке и Гильоме Кале[81]. Но этот героизм стоял в том же ряду понятий с прописной буквы. Я бессознательно отделял его от собственной жизни. Но на душе было нехорошо. В сознание постепенно проталкивались будни. Многие вопросы требовалось решать реально. Я охладел к стихам. Как мы тогда говорили, это было типичное не то. ‹…›

Я узнал людей, которые вели себя необычно. ‹…›

Они любили блоковские «Пляски смерти». Я вдруг вспомнил об этом с ужасом: